Когда люди начинают вести естественный для них, свободный образ жизни, работая исключительно ради денег и не стремясь заглядывать в бездны, они деградируют, а когда они по каким-то причинам вынуждены вести духовную, идейную жизнь, они теряют свободу. Мы предпочли свободу, а значит деградацию, но мечтаем о духовности, а значит, и о несвободе. И вообразимо ли, чтобы хоть кого-то из нас, может быть и впрямь лучшего, не посещала мысль о необходимости остановить волну деградации? Ее призрак бродит по миру, и как же его остановишь, если не насилием? Если не насилием, то как? Как ты уберешь из человеческих мозгов и душ потребность забираться в подзапущенные формы прошлого и все там крушить под предлогом — раз! — Григорий поднял руки и изобразил числительное, — новаторства или в порыве — два! — оратор сделал двойку, — откровенного нигилизма? Расскажи, милая, о своем мнении, о своем видении пути… А вообще-то, умрем — и ничего не останется, ни язв, ни пути, ни похоронного марша. Все мы бьемся в чем-то таком тесном, что спирает дыхание.
Из глубины сада они взглянули на тускло освещенные окна корпуса.
— А если женщины, старики и дети, не прокаженные, не изгои и не злыдни, — сказала Вера, — все как один по каким-то причинам окажутся в месте, уже чуточку задетом призраком, пораженном язвой нашего времени… Если в ответ на твои рассуждения о высших ценностях они будут твердить о комиксах, о гнусных книжонках, модных тряпках или раннем влечении к противоположному полу? Или о нехитрых женских потребностях, или даже о старческих недомоганиях, о склерозе и симптомах маразма? И даже смеяться над тобой… Что же ты сделаешь? Уничтожишь это сборище, расстреляешь точно так же, как положено расстреливать обидчиков стариков, женщин и детей, построишь на их косточках свое правильное, хотя чуточку и несвободное общество?
— Легко задавать вопросы, — возразил Григорий. — А кто знает ответ? Пусть мыслитель или пророк, который хотя бы на один вопрос дал ответ раз и навсегда, — если такой вообще найдется! — встанет из гроба и скажет, какие истины исказил и предал Беловодск и за что наказан, и какая революция восстановит здесь порядок и справедливость!
После минутной паузы и колебания Вера сказала:
— В моей жизни нет ничего такого, о чем стоило бы распространяться, но другая, длинная и яркая, жизнь была у Виктора. В его умственных и героических похождениях много смешного… тебе они известны по его собственным байкам… но есть и серьезное, которое предшествует смешному. Я бы завела ребенка, я часто подумывала об этом, но меня всякий раз охватывал ужас… останавливала мысль, что когда он подрастет и ему взбредет на ум, что он будто бы уже мыслит, он увидит в Викторе ископаемое и будет смеяться над его историей, и мне не останется ничего иного, как возненавидеть его.
— Это удивительно… чистая сказка! Но золотая сказка, умная и с неожиданно печальным концом! — откликнулся Григорий. — Обычно женщины не задумываются о будущем, когда заводят ребенка. И между прочим, будь ты моей женой, мои чувства к тебе не носили бы и намека на религиозный характер. Имеешь любимую жену, так люби ее, а не выдумывай религию. Я ненавижу тех, кто выдумывает религию.
Вылетевший в окно из коридора шум привлек их внимание, и они поспешили туда. Доктор Корешок, в белоснежном халате и с приспущенной на подбородок, для освобождения уст, марлевой повязкой, поджарый и какой-то казенный, тотальный в своей профессиональной сосредоточенности и вспотевший от праведных усилий, отчитывался о результатах операции. И они были неутешительны.
— Что тут, кроме ампутации этого новообразования, можно придумать? — разглагольствовал доктор. — Ампутация сама по себе не предполагает возвращение руки, но… дело вообще необыкновенное, и не в наших человеческих силах бороться с волшебством… Мы и действуем по мере сил… Пациент спит под воздействием наркоза на операционном столе, и я его режу… Резал… Почти отрезал эту штуковину, имеющую поразительное сходство с клешней рака. Цель — отрезать и посмотреть, что будет дальше. Но не довелось отрезать… мать честная! То есть я вынужден был с возгласом изумления остановиться на полпути, заметив из ряда вон выходящее и не очень-то приятное для меня обстоятельство: скальпель отделял препротивнейшую клешню и прямо на глазах восстанавливалась рука пациента, нашего добрейшего Питирима Николаевича, но та же самая клешня образовывалась на месте моей постепенно исчезающей руки! Помилуйте, я-то здесь причем? Я уважаю литераторов и готов уважать Питирима Николаевича, но не руку же класть… И к тому же — где алтарь? что за алтарь подразумевается во всей темной и загадочной истории? А раз идеалистическая подоплека остается скрытой, как говорим мы, ученые, латентной, возникает вполне реалистический и практический, даже немного прозаический вопрос: почему я должен брать на себя беды пациента, брать, то есть, не в моральном смысле, как водится, а даже и в физическом плане? Вопрос для кого-то, может быть, и спорный, диалектический, но только не для меня! Мое дело оперировать, а не участвовать в какой-то зоологической эстафете! И я быстренько остановил операцию и, зашив надрез, вернул все к нулевому варианту.
— А как же пациент? — спросил Виктор. — Ведь нельзя бросить его с клешней.
— Я, — возразил доктор Корешок, — первоклассный хирург, а вот в качестве волшебника, какого-нибудь Мерлина или джина из бутылки пока еще себя не пробовал, однако наперед знаю, что окажусь не на высоте. Да и незачем мне портить отношения с материализмом!
— Вы развязный человек, — сказал экскурсовод.
— Ба! — крикнул доктор. — И вы заявляете мне это прямо в глаза? Убирайтесь отсюда!
— Пусть этот Питирим Николаевич собственной рукой и аннулирует себе ту клешню.
— Пробовали, — вздохнул Корешок. — Он сам вызвался, едва пришел в чувство и сбросил остатки сна. Не вышло! На клешне надрез тут же зарастает, зато в клешню же превращается режущая рука.
Виктор встал с лавки и, приблизившись к собеседнику, сказал:
— В глубине души вы можете признать этот случай безнадежным. Но я, знаете, слышал краем уха, что долг и честь врача требуют, чтобы он боролся за жизнь и здоровье пациента до самого конца, так, как если бы безвыходных ситуаций не существует…
— Минуточку! — прервал его Корешок. — Я вижу, вы настроились произнести длинную речь и даже прочитать мне нотации, но позвольте вам заметить, что сейчас не время. Скажу больше: ситуация по-настоящему и не требует хирургического вмешательства. Отрезать эту клешню не труднее и не сложнее, чем срубить сухой сучок. Любой из вас справится с этой задачей. Пожалуйста! Я готов уступить место у операционного стола любому добровольцу, смельчаку, исполненному достойных восхищения чувств.
Доктор выставил палец и нацелил его в лицо Виктору.
— А вот вы… почему бы вам и не вызваться? Но я вас предупредил. Гарантий, что цепь волшебств прервется, никаких.
Наступила тягостная тишина, неловкая пауза, как если бы доктор Корешок грубо нарушил правила хорошего тона и всем стало стыдно за него. Взрослые люди не могли откликнуться на его вздорное предложение, понимая, что за ним кроется всего лишь желание доктора увильнуть от ответственности, переложить ее на плечи другого, тогда как именно он и никто другой из присутствовавших при этом разговоре был призван самой своей профессией и своей врачебной клятвой сделать для Питирима Николаевича все возможное и невозможное. Сверх того, доктор как бы дразнил их, гримасничал, издевался над ними, предлагая то, на что заведомо не мог получить никакого положительного ответа.
Но среди этих взрослых, испытанных временем, слегка побитых жизнью людей был и человек незрелый, необстрелянный. Руслану сделалось жутко в холодном, напоминающем желтоватую и куда-то недвижно текущую странными наплывами и ступенями кучу замерзшего дерьма, беспредельном кошмаре общего эгоизма и трусости, и словно огромный пресс надавил на его хрупкую фигуру, грозя переломать ему кости, если и он присоединится к молчанию, служащему ответом на вызов доктора Корешка. Да, доктор испытывал их, искушал, и это было подло, но даже не питай он, Руслан, уже никаких добрых чувств к учителю, как же мог он промолчать и тем самым подтвердить, что он такой же трус и эгоист, как и все? И Руслан, выступив вперед, сглотнул слюну и тихим голосом вымолвил:
— Я сделаю это.
Воцарилась гробовая тишина как перед взрывом аплодисментов. И в этой тишине Руслан агонизировал.
— Вы уверены, юноша? — осведомился доктор, с прищуром глядя на дерзающего, сверля его проницательным и насмешливым взглядом, выпытывая его истинные помыслы. — Это ваше твердое и сознательное решение или что-то из области юношеских порывов?
Руслан ничего не мог на это ответить. Он едва дышал. Ему хотелось, чтобы эти люди, имевшие большой и, не исключено, суровый опыт, набросились на него, повалили на пол, изнасиловали.