— Генерал Этьен де ла Круа, — представила его Сильвия. — Герой Вердена.
Иван встал, обменялся с генералом рукопожатиями.
— Мы сердечно вам благодарны, господин директор, — заговорил по-английски с обычным французским акцентом генерал, — за то, что вы приютили нашу девочку. — Он обласкал Сильвию отеческим взглядом. — Мы вместе с ее отцом воевали против бошей и в Эльзасе, и на юге. И нашу делегацию в Версаль вместе сопровождали. Это старинный род. Знаю, дворянство у вас нынче не в чести. Но и вам будет небезынтересно узнать, что было написано на их гербе. А написано было вот что: «Честь и правда превыше жизни». Желаю всем вам, друзья, гаргантюанского аппетита!
Сказав это, генерал чокнулся бокалом с Иваном и через плечо вполголоса бросил Сильвии: «Пардон, но вряд ли они знакомы с нашим Рабле». Он уже было двинулся дальше к другим столикам, но Иван жестом его остановил. Постучал ножом по бокалу, сказал, перекрывая застольный гам:
— Кто из вас читал «Гаргантюа и Пантагрюэль», поднимите руки!
Тотчас руки всех сидевших за русскими столиками взметнулись вверх.
Сильвия скороговоркой сообщила генералу о содержании вопроса. Тот, смущенно улыбаясь, прижал правую руку к груди…
— Я иногда нет-нет да и перечитаю те страницы, на которых Рабле живописует методы образования, — заметил Иван. — И зная наперед, что будет далее, все равно не могу сдержать улыбки. Особенно поражает языковая изобретательность автора. А какой он изумительный рассказчик!
— И шутку, порой острую и злую, мастерски вплетает в идею! — заметила Валентина.
— В нашей литературе такого романа, пожалуй, нет, — вздохнул Женя.
— Зато ни в какой другой литературе нет такого романа, как «Война и мир», — обиженно воскликнула Валентина. — Или «Униженные и оскорбленные».
— Это — разные вещи, — не сдавался Женя.
— Есть пьесы, — примиряюще сказал Иван. — Тот же «Недоросль» Фонвизина. Есть «Очерки бурсы» Помяловского. Мировая культура тем и прекрасна, что взаимообогащает народы. И чем лучшие творения ее более национальны, тем выше уровень эмоционального воздействия и весомее вклад в интеллектуальную сокровищницу человечества.
— Пушкин предельно национален, — запальчиво возразил Женя. — И гений! Вряд ли кто решится это оспаривать. Однако, допустим, Байрона знает весь мир, а Пушкина — только Россия. Ну, еще два-три славянских государства.
— Это по сути неверно, — вмешался в разговор Джексон. — То есть здесь смешивается несколько проблем. И одна из важнейших — качественный перевод. Пушкина знают и в Англии, и во Франции, и в Испании, и в Германии. Да, не так, как Байрона. Смею утверждать — он более национален и сложнее для перевода. Уверен, покорение планеты Пушкиным — это вопрос времени.
— Как и рождение гениальных переводчиков, — улыбнулся Иван.
— Кстати, в Америке по-настоящему популярным Александр Сергеевич вряд ли будет даже через сто лет. — Женя оглядел своих коллег хмурым взглядом. — Негритянская родословная не позволит.
— Друзья, — Иван жестом предложил всем налить бокалы (вином праздничного дня в ресторане «Mon Ami» было марочное бордо урожая двадцать пятого года), — по свидетельствам очевидцев, при штурме Бастилии было освобождено всего шесть заключенных.
— Семь, — вставил Женя.
Иван хмыкнул:
— Тем более. А мы выпили пока только за пять. Генерал, Сильвия, их соплеменники, собравшиеся здесь, могут расценить это как неуважение французской революции. Да здравствует Третья Республика!
— Да здравствует Парижская Коммуна, — негромко сказал Женя и одним глотком осушил бокал. Поняв его тост, Сильвия одобрительно подмигнула: «Charmant!»
Некоторое время спустя в один из тех «сказочно-счастливых вечеров», которые неспешно протекали в интересных беседах, перемежавшихся походами в кино и милыми домашними трапезами, Сильвия вдруг вспомнила Франсуа Рабле.
— Скажи откровенно, тебя он интересовал только с точки зрения его педагогических воззрений?
— Понимаешь, читая Бюде, Лютера и Эразма Роттердамского, Мольера, Вольтера и Бальзака, Ожье, Франса и Роллана, я неизменно находил и заметное совпадение педагогических идей, обусловленных сходством мировоззренческих позиций, и существенное влияние романа Рабле на творчество живших после него писателей и философов. Во всяком случае, из великих гуманистов он мне и близок по духу (в конце концов, его роман рассчитан на низы, он плебейский по стилю, написан языком гибким, сочным, грубоватым, опрокидывающим «рафинированный вкус»), и профессионально интересен по содержанию.
— Но в книге очень много латинизмов и эллинизмов!
— Дорогая, я не знаю французского…
— Не скромничай.
— Почти не знаю. Но, судя по переводам (их несколько), язык необыкновенно красочный и яркий, насыщенный забавными вульгаризмами и провинциализмами.
— Особенно много их из его родной Турени. И лично меня, — Сильвия капризно скривила губки, — это раздражает. Равно как и безостановочные введения в повествование отрывков и цитат, особенно из древних авторов.
— У меня они, напротив, вызывают чувство уважения к Рабле — завидную образованность сумел он получить в монастыре францисканцев.
— Которых ненавидел за их обскурантизм!
— Не спорю — он же от них ушел. Теперь по существу. Телемское аббатство…
— Так и знала, что ты заговоришь именно об этом! — торжествующе воскликнула Сильвия. — Так и знала!
— Телемское аббатство, — продолжал Иван прежним тоном — светлая, идиллическая утопия, созданная могучим человеческим умом четыреста лет назад! После мрака средневековья наступает расцвет просвещения, наук, знаний. И Рабле, верящий в лучшее в человеке, рисует плод мудрого обучения и воспитания — общества гармонически развитых людей.
— Постой, постой! — Сильвия взяла с полки увесистый том, стала его листать. — Вот, в книге второй Гаргантюа пишет сыну: «То время, когда я воспитывался, было благоприятно для наук менее нынешнего. То время было еще темнее, еще сильно было злосчастное влияние варваров, готов, кои разрушили всю хорошую письменность. Но по доброте Божьей, на моем веку свет и достоинство были возвращены наукам».
— Спасибо, милая, это именно то место. Все-таки какие чистые, какие всесторонне развитые индивидуумы — эти члены Телемского аббатства! Ни убогих духом, ни носителей тайных или явных пороков, ни злобных завистников и ущербных злопыхателей. Обитель изобилия, молодости, красоты. Науки и искусства — вот кумиры. Не помню точно, но где-то там же описание этих счастливых людей.
— Вот оно, я нашла. «Все они умеют читать, писать, петь, играть на музыкальных инструментах, говорить на пяти-шести языках и на каждом языке писать как стихами, так и обыкновенной речью».
— В такой обители я был бы счастлив жить, таких людей я мечтал бы воспитывать!
— А разве не такую утопию вы хотите построить у себя?
— Да, ты права, — медленно ответил Иван и подумал: «Утопию такую построить можно! Но как воспитать такого человека? Воспитать, обучить. Созидать». — Я давно хочу тебя спросить — наши мальчишки и девчонки здорово отличаются от своих французских сверстников?
— Ты имеешь в виду национальные различия?
— Любые. — Иван понял, что Сильвия тянет время для размышления. — Ты преподаешь в нашей школе уже долгое время, наверняка у тебя возникали противопоставления.
— Противопоставлений никаких не возникало. — Она улыбнулась ехидно. — У тебя ваш пресловутый классовый подход, у меня инстинктивно женский. Дети везде дети. Если бы человечество застывало в своем развитии на двенадцати-, четырнадцатилетнем возрасте, большинства убийц, предателей и прочих негодяев и мерзавцев не появилось бы и преступлений и гнусных деяний никогда и не совершилось.
— Красивая идея! Только при чем тут «мой классовый подход»?
— Очень даже при чем! Хочешь начистоту? Пожалуйста. Только потом не жалуйся своему Трояновскому! Коммунистическое доктринерство, которое вы стремитесь привить детям, пришло на смену религии.
— Нами взяты все десять заповедей.
— Ты хочешь сказать — вы взяли учение, но без Учителя?
— Допустим.
— Ванечка, это же нонсенс! Вы насильно лишаете человека Веры, отнимаете у него надежду на будущее, величайшую из надежд.
— Ты уверена, что каждый, кто верит в Иисуса Христа, искренне убежден, что есть загробный мир? — Иван говорил вяло, без обычного огонька. Сам он никогда не был воинствующим атеистом. Более того, в глубине души он верил и в Святую Троицу, и в непорочное зачатие, и в распятие и в воскрешение.
— Даже малейшая надежда на это — я убеждена! — удержала очень, очень многих и от малого, и от великого греха.
— А разве не греховно все то, что зиждется на страхе?