Слабый, в сущности, человек, измотанный и работой, и временем, и невниманием, Потёмкин едва дотягивает до запуска своего детища, заболевает и начинает умирать, медленно и тяжело.
Фамилия его не только напоминает о потёмках как таковых, но к тому ж вызывает нехорошие ассоциации с потёмкинскими деревнями.
В имени Жеглова нарочито слышен глагол «жечь», и, конечно, недаром, словно мимоходом, брошено в романе о нём: «…прежнюю незлобливость посмыло с него…» — злобный стал, злой. Близкие, впрочем, называют его по-доброму, без унижения, Щегол. С близкими он добр. И жжёт, возможно, его же самого, изнутри.
Но самые тяжёлые смыслы уже в самом имени своём несёт Увадьев, Иван Абрамыч. В фамилии его отчётливо слышны «наваждение», или, вернее, «навада»: слово, означающее дурной соблазн. Он будто детище того самого призрака, что бродил по Европе, навьи планы свои вынашивая.
Посконное имя Увадьева «Иван» подчёркивает близость к народу, а редкое на Руси отчество «Абрамыч» намекает усомниться в этом и подчёркивает некоторую чужеродность героя.
Первое же появление Увадьева в романе является ключом к его образу. Пробираясь на телеге сквозь лесные дебри к месту будущего строительства, Увадьев на минуту останавливается возле муравейника и протыкает его пальцем.
«Багровая суставчатая туча вонзилась в их округлый мирок, — напрасно они тащили её на расправу к своему нещадному судье» — так описывает Леонов произошедшее в муравейнике.
«Лишь забава двигала рукой человека», — пишет Леонов, употребляя очень важное своё слово «забава» (позже оно станет названием одной из трёх частей «Пирамиды»).
Растревоженные и раздавленные муравьи «угомонились не прежде, чем перестало к ним струиться сверху недоброе тепло». Отметим определение «недоброе».
«Увадьев вынул палец из муравейника и понюхал: он пахнул терпким муравьиным потом».
«Он шёл, — пишет Леонов об Увадьеве, — и, кажется, самая земля под ним была ему враждебна».
«Вы умеете выпить яйцо, не разбивая скорлупы», — говорят Увадьеву свои же, соратники по строительству, во время важной беседы. Леонов слова эти, обращённые к Увадьеву, трактует как «непонятную» шутку, хотя сам всё прекрасно понимает: Увадьев выпивает содержимое, оставляя внутри пустоту.
А если содержимое не поддаётся… Монахи, чей тихий и бесполезный век в скиту с приходом строительства окончен, догадываются об Увадьеве: «…царь-де ременной плёткой стегал, а этот поди железную привёз».
Растревоженный приездом большевистских активистов, кричит игумен: «В Соловецки-те времена, бывало, наедут, башку отмахнут, да и отпустят, а ноне душу самую в тиски смятения смертного закрутят. А в конечный день, как тряхнётся земля и колыхнётся небо, утерявшее цвет свой, разумы-т людские ровно тыквы лопаться начнут… заревёт труба, на гору положена… тоды я тебя вопрошу… хде был? <…> Эх, метла-метёлка; балы, машкарады, смрад их тебя прельстил?»
Смрад — это адский запах, запах бесов.
Монаший скит, впрочем, и сам уже превращается в наваждение, и есть такое чувство, что встречаются две навады: новая советская и отжившая допетровская.
О том, как на пути Увадьева сотоварищи встретился скит, написано так: «В недолгом свете спичек, негаданный, как наважденье, рождается косой деревянный крест. На карте… нигде не помечен этот тайный скиток».
Вообще у Леонова, при всей внешней ясности, если долго вглядываться, начинает проявляться очень невнятная, плывущая реальность, как будто времена и сроки наплывают друг на друга.
«— Что, что в миру-то? — с томлением, как бы издалека вопрошал Евсевий.
— А дым, дым в миру идёт, ничего не видать за дымом!»
От империи остался только прах, советское твёрдолобо и грубо, а допетровское, проявляясь нежданно в лесных дебрях, пугает пустыми глазницами.
Мы уже заметили, что в «Соти», как ранее в «Белой ночи», вновь возникает мотив бесовщины, точнее сказать — чертовщины, причём мотив неотвязный и навязчивый.
Слово «чёрт» вообще одно из самых упоминаемых в тексте.
Потёмкина, пытающегося пробить начало строительства, именуют не только энтузиастом, но и чёртом, и ещё, кстати, Хеопсом, и тут вновь возникает мотив «Пирамиды» и вспоминается печальная судьба самого Хеопса.
Мать говорит Увадьеву: «Жги, да пали, да секи, да руби единородных-то! Когда штаны-то с лампасами наденете?»
Сам Увадьев такие приказы отдаёт рабочим: «Работайте, как черти! Про вас песни сложат».
Да и говоря о себе, чёрта поминает он как присказку: «Но, чёрт, я одет в мясо…»
Не удивительно, что само понятие «душа» кажется Увадьеву насмешкой и пустотой: «Душа, ещё одно чудное слово. Видишь ли, я знаю ситец, хлеб, бумагу, мыло… я делал их, ел или держал в руках… я знаю их на цвет и на ощупь. Видишь ли, я не знаю, что такое душа».
На ту же тему, но в противоположном смысле, рассуждает другой персонаж, из мужиков, в силу неумолимой леоновской иронии строящий нужники: «У вас в городе поди и древо-те камнем пахнет, а в камне сердца нет. Душа не может в камне жить, нет ей там прислонища. И как мне досталось понять ноне, душа, милый, навсегда уходит из мира, а ейное место заступает разум».
Когда на Соти свершается крестьянами крестный ход, в воду погружают крест и поп говорит: «Гарь идёт!» Как будто пропиталась чертовщиной земля в тех местах.
«Держите тишину, дьяволы!» — так обращаются к строителям на собрании.
И тому подобное: «…вывози своих чертей…»; или: «Черти вы, черти… обеднили нас до лоскутка!»
Один из героев «Соти», Лука, накануне начала строительства своими глазами видит нечисть: зайца с красной головою, выскочившего из трухлявой сосны.
Всё это напоминает нашествие бесов на скит в уже рассмотренных нами «Деяниях Азлазивона».
«…пошли косноязычные всякие толки, — пишет Леонов, — будто на опушку близ местности Тепаки выходил корявенький старичок, луня седей и рыся звероватей, нюхал весёлый щепяной воздух, хмурился… И тут будто встретился ему московский комиссар Увадьев, которому щёку чирьем разнесло. И якобы, пробуя напугать власть, сказал старичок: „Я тебя, дескать, и не так ещё тяпну, во всю харю прыщ насажу: топором не вырубить!“».
Но молодые, злые, сильные и бодрые черти всё равно выдавливают старых изо всех их щелей: «Миллионы существ, если считать всю домовую насекомую нечисть, потеряли в те дни покой и жилище. По дорогам сломя голову бежали тараканы, скулили домовые по ночам; Фаддей Акишин, всеплотницкий староста, даже помолодел от весёлого разгула ломки».
Монахи в ужасе: «В старых книгах, замкнутых в торжественные кожаные гробы, они искали ответа недоуменьям, но не было там ни о революции, ни о целлюлозе, а стояло расплывчатое и косноязычное слово: антихрист. И верно: две тысячи зачинщиков нового закона на земле копошились под Макарихой».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});