Монахи в ужасе: «В старых книгах, замкнутых в торжественные кожаные гробы, они искали ответа недоуменьям, но не было там ни о революции, ни о целлюлозе, а стояло расплывчатое и косноязычное слово: антихрист. И верно: две тысячи зачинщиков нового закона на земле копошились под Макарихой».
«И верно» — антихристы! — вот что утверждает прямым текстом Леонов, совершенно не прячась.
Сам Увадьев едва появляется в скиту, в темноте мнится монахам как бес.
«— Трудишься, отец? — полюбопытствовал бес, причмокивая как бы конфетку. — Видно, и вас-то даром не кормят!
— Ямы вот чищу, — охрипло отвечал казначей.
— Чего же присматриваешься, аль признал?
— Ты бес…»
И далее: «…туман поколебался вокруг, как взбаламученные воды». Как будто начинается новое мироздание — такое вот ощущение от этой туманной мокрой мути.
Поначалу Увадьев вроде бы кажется героем положительным. Но для приметливого читателя, изучающего образ Увадьева, автор тут и там оставляет знаки, метки.
Во время Первой мировой, попав на фронт, Увадьев, в отличие от Пальчикова, не воевал, но мешал воевать. «Его не убили, даже не подранили, а разрушительная работа, которую он продолжил вести в армии, благополучно сходила ему с рук. <…> Гибель империи освободила его от военного суда и кары».
Леонов не даёт никаких оценок, он констатирует факт: так было. Разрушительная работа, должны были расстрелять, но погибла империя.
«Его мало кто любил, но уважали все», — пишет Леонов про Увадьева. Жене этого человека «бывало холодно в его присутствии, точно дули из глаз его пронзительные сквозняки».
В отношении к женщине Увадьев перекликается с Пальчиковым.
«— Молодая-т — жёнка, что ль твоя?» — спрашивают Увадьева о спутнице.
«— Не, жёнка у меня там, далеко… — неопределённо махнул он, и все поняли, что разлуку с ней он переносит без особого вреда для здоровья».
Сравните с диалогом Пальчикова и англичанина из числа «союзников».
«— Вы тож имеете одна? — почему-то приспичило ему (англичанину, только что хваставшемуся фотографией своей невесты. — 3. П.) спросить по-русски.
— Нет, я не имею ни одной… — сухо поклонился Пальчиков».
Увадьеву, как и Пальчикову, детей Бог не дал. Леонов волей своей вообще не даёт права на продление рода сильным, встающим в полный рост, упрямым, волевым.
Жена Увадьева, возвращаясь из церкви, поскользнулась в гололедицу, и случился выкидыш. И то, что она именно из церкви возвращалась, совсем не случайно. У Леонова вообще нет никаких случайных деталей, но, напротив, именно из них и формируется реальная картина мира.
«Одна горсть сохранённых подробностей даст оправдание книге» — так он говорил.
Второго ребёнка задушила пуповина, а что муж? Увадьев, забыв о жене, «которая десять лет проторчала под рукой как походная чернильница», пошёл к иным женщинам. «В большинстве то бывали женщины опрокинутого класса; в короткие часы свиданий они успевали напоить его жгучей тоской собственного опустошения».
А потом Увадьев, «не страшась причинить горе», угощал жену шоколадом, «который оставался у него в кармане от другой».
Начиная строительство, Увадьев мечтает о том, что все нынешние трудные свершения — они делаются во имя некоей будущей девочки. В мечтах Увадьев дал ей имя Катя.
И здесь очень важный момент: первой случайной жертвой стройки становится именно маленькая девочка — её убивает вырвавшимся из земли саженным брусом.
Постепенно вытравив всё человеческое из Увадьева, в середине повествования Леонов пишет о своём герое, что он вылит из красного чугуна. Увадьев ещё видит сны, но и во сне ему снится «красный шар, громоздко катившийся с востока на запад». Подминая всё под себя, надо понимать.
Портрет героя довершается так:
«В привычках Увадьева было рубить с маху там, где и без того было тонко:
— Тот, кому может быть хорошо при всяком другом строе, уже враг мне!»
Вот они — новые люди, строящие новый мир.
Леонов смотрит на них честно и безжалостно.
Такой Увадьев просто не мог не завершить стройки.
Возможно, никто иной и не смог бы. Этот чугунный чёрт, сломав по пути несколько судеб, сделал своё дело, вопреки бунту природы и темноте мужичья.
«Я не боюсь моих ошибок, им со временем найдут громовое оправданье» — такова позиция Увадьева.
Философия самого Леонова, несомненно, иная. И её, как нам кажется, формулирует в одном из диалогов книги инженер Бураго: «Я строю заводы, Увадьев, и мне не важно, как вам необходимо назвать это. Я буду с вами до конца, но не требуйте от меня большего, чем я могу. Социализм… да… не знаю. Но в этой стране возможно всё, вплоть до воскрешения мёртвых! Приходит новый Адам и раздаёт имена тварям, существовавшим и до него. И радуется… <…> Нет, я уже старый: я помню и французскую революцию, и несчастие с Икаром, и библейскую башню, и позвонок неандертальского человека в каком-то французском музее. Вы много моложе меня, Увадьев».
Увадьев отвечает:
«— Бураго, есть вопрос. Река пойдёт в трубы?
— Непременно.
— Целлюлоза будет?
— Твёрдо».
Леонов знает, что река смирится и будет целлюлоза. И радуется вместе со всеми новому Адаму, новым именам, иным свершениям. Но Икар упал и башня разрушилась: об этом он тоже знал. Потому что нет ничего превыше Бога.
Леонов ничего не скрывал!
Но Горький ничего этого вовсе не заметил или заметить не захотел.
«…прочитал „Соть“, — писал он Леонову, — очень обрадован — превосходная книга! Такой широкий, смелый шаг вперёд и — очень далеко от „Вора“, книги, кою тоже весьма высоко ценю… Имею право думать и утверждать, что „Соть“ — самое удачное вторжение подлинного искусства в подлинную действительность и что, если талантливая молодёжь прочитает эту книгу, она — молодёжь — должна будет понять, как надобно пользоваться материалом текущего дня, для того чтоб созидать из этого материала монумент текущему дню…»
Жуть. «Монумент…»
Редактор «Нового мира» Вячеслав Полонский сделал в те дни такую дневниковую запись по поводу Леонова: «Его „Соть“ не нравится писателям. Бабель говорит: не могу же я писать „Соть“. Но Леонов знает, что когда ко времени. Искренен ли? Вряд ли. Не думаю».
Не важно, что Полонский несколько преувеличивает по поводу «не нравится писателям»: Зощенко, к примеру, назвал «Соть» «отличной книгой».
Куда важнее, что никто по большому счёту ничего тогда не понял в романе. Ни Горький, ни Полонский, ни Бабель.
Десант в Азию
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});