Ирина пишет, приняв форму обращения к субъекту из письма Надежды Надеждиной к Лидии Чуковской, также клеветавшей на Ивинскую.
Евгений Борисович!
Я уже не один раз собиралась написать Вам, натыкаясь в печати на разные неприятные выпады по маминому адресу.
<…> Прочла замечательно интересную книгу, подготовленную Вами, «Письма Б. Л. Пастернака к родителям и сестрам» <…> Она мне открыла много нового — и в характере Бориса Леонидовича, и в распутывании разных ситуаций. <…> Однако, когда мы приближаемся к последним годам жизни Бориса Леонидовича, которым и я была свидетельницей, Ваши комментарии и необъективны, и недоброжелательны, и попросту неверны. Это не только мое мнение.
Почему, например, Вы позволяете себе такие подтасовки? На странице 838 приведено письмо Бориса Леонидовича к Жозефине на английском языке. Рядом — перевод: «Я не вижу возможности и не стану брать с собой в путешествие Ольгу <…>». Ведь даже на школьном уровне знания английского ясно, что смысл перевода противоположен оригиналу. К чему это? И это далеко не один раз[346]. <…> Значит ли это, что долгие 14 лет он был жертвой «смазливой авантюристки» (утверждение органов и Суркова), которая «истериками заставляла Бориса Леонидовича совершать поступки, противоречащие его желаниям», как Вы пишете? Ведь этим только бросается тень на память Пастернака, который якобы так обманулся на старости лет. В то время как именно маме мы обязаны последним взлетом его поэзии, лучшими страницами романа, да и просто счастливым ощущением бытия, о котором он пишет сестрам, имея в виду эту последнюю любовь: «О как все живо, велико и достойно. <…> Мне не хочется дальше говорить в этом плане, заинтриговывать. Знайте одно — мне хорошо последние годы и не бойтесь, не страдайте за меня».
По-моему, надо не собирать мелкие гадости, а сейчас, по прошествии стольких лет, найти для нее слова благодарности. <…> И к чему навешивать на нее несуществующие грехи, лишь бы сделать ее роль малосимпатичной для читателя? Например, ее дружбу с Панферовым[347]. Это вообще какой-то бред. Вам хочется выдать белое за черное. Почему? Вот этого я уже много лет не могу понять.
<…> Коротко о встрече с Лидией на кладбище[348]. Я тоже там была. Мне очень хотелось увидеть сестру Бориса Леонидовича, о которой я столько слышала от него. Борис Леонидович показывал нам фото ее семьи, приносил ее переводы, говорил перед смертью (по словам медсестер), что «приедет Лида и все уладит»[349]. А «уверенность» мамы в эти дни в своих правах — Ваша фантазия. Какая могла быть у нас в чем-то уверенность, когда только что отняли «Слепую красавицу», буквально по пятам ходили агенты КГБ, причем открыто, даже не прячась. Жоржа и меня заразили неизвестной болезнью, все время отключали телефон. <…> И встретиться мама с Лидией еще раз не могла из-за открытой слежки. Боялась подвести.
Теперь об отказе от Нобелевской премии, который вы объясняете «истериками запуганной слабой женщины». Вы говорите в газете («Панорама»): «Ольга Всеволодовна позвонила ему по телефону и сказала, что ему ничего не будет, а от нее костей не соберешь. Тогда он бросил трубку, пошел и отказался от Нобелевской премии». Может быть, вы забыли, что телефона на даче не было, да и не звонила ему она никогда — это исключалось по характеру отношений, она берегла его покой, зная, как дорого ему дается «семейное равновесие».
<…> А то, что вы продолжаете эксплуатировать эту версию «слабой женщины», заставляет меня полагать, что она удобна вам самому. Так законнее было вам поехать в Стокгольм за премией в 1989 году и получить ее, нас даже не поставив в известность. Узнали о вашей поездке из газет.
Недавно прочитала в Интернете Ваше интервью по поводу издания ПСС Пастернака, в котором опять содержатся недружелюбные намеки на «скрываемый нами где-то архив, судьба которого Вам неизвестна». Судьба основной части архива Вам прекрасно известна: отнятое при аресте мамы и моем после 10 лет суда присуждено вашей невестке Н. А. Пастернак[350]. Судя по вашей трогательной благодарности Наталье Волковой, которая разрешила Вам ознакомиться с этой частью нашего архива, Вы находите это справедливым. Что же касается возвращенной мне из КГБ части архива после моего освобождения из лагеря, то, во-первых, почти все мама опубликовала в своей книге, которой Вы пользовались. А во-вторых, хочу Вам напомнить один эпизод. Когда в 1962 году я вышла из лагеря и приехала в Москву, одной из первых моих забот (а забот у меня, без прописки, безработной, было по горло) стало сохранить архив, зная, в какой стране беззакония я живу. И мы с вами встретились (по-моему, не один раз) на площади Ногина в какой-то лаборатории, где ваш знакомый сделал фотокопии всех моих материалов. Вы даже озаглавили это «Ирочкин архив». И все копии остались, конечно, у вас. Меня многие ругали тогда за этот поступок[351].
Что же случилось с «Ирочкиным архивом»? Широко известны (в разных редакциях) последние слова Бориса Леонидовича семье: «Вам ничто не угрожает. Вас охраняет закон. Но есть другая часть моего существования, она не охраняется законом, но широко известна за границей, премия и все истории последних лет. <…> Я хочу, чтобы вы были к этому безучастны». <…> Вы, Женя, этот завет отца не выполняете. (Я, разумеется, далека от мысли обвинять в этом вульгарную, необразованную женщину, вашу невестку. И то, что она себе позволяет, находится за пределами нравственности. Мой упрек относится к Вам, так как с вами, я полагаю, мы говорим на общем языке.)
Если понимать под «безучастием» нежелание Бориса Леонидовича предоставлять семье права заниматься «иностранными» делами, заграничными гонорарами, премией и «всеми историями», то и это отнюдь не соблюдено. <…> Только благодаря настойчивости Фельтринелли, который отказался заключать с вами договор без мамы, она была включена в число наследников, а отнюдь не по вашему доброму желанию. Вы же этому отчаянно сопротивлялись.
Какая некрасивая вся эта история! Помните, был разговор в 1965 году в лесу, в Мичуринце[352], где Вы и покойный Леня решительно заявили, что «никаких общих прав наследования» у нас с вами быть не может. «Такая бумага просто не должна существовать», — помню, сказал Леня. И, однако, что за чехарда началась через год, когда вдруг надо было срочно заполучить подпись мамы! Тогда Вы и этот взяточник Волчков[353] ловили маму по разным городам, а она оказалась в Ленинграде. В чем причина такой спешки[354]?
<…> Вот и пришлось спрятать в карман «семейную гордость». Даже в Москву не было времени вернуться, подписывали бумаги в какой-то ленинградской консультации. Не хочется все это ворошить. Но не надо в таком случае и Вам писать: «По желанию сыновей в число наследников была включена Ивинская, которой они добровольно согласились выделять одну четвертую часть, отнимая соответствующие доли от своих частей». Как говорят в народе, добровольно-принудительно.
Разумеется, после смерти Ольги Всеволодовны (из всей семьи в живых осталась только я) ни о каком участии «незаконной стороны» в зарубежных отчислениях и речи не может быть. А почему? «Не охраняемся законом».
Но я не об этих законах. О моральных. Начинается посмертная, позорная кампания: «Ивинская была агентом КГБ». Кстати, Вы никогда публично не опровергли эту клевету. <…> Но Вы поддерживаете навязшую в зубах версию, что она была орудием шантажа в руках власти. О простом шантаже можно рассуждать сейчас, а тогда реальностью были исключение из Союза писателей, травля, требование выслать из страны, расторжение договоров и угрозы Руденко привлечь Пастернака по статье «измена родине». Борис Леонидович сам писал: «угрожали жизнью», он хотел покончить с собой. И мама соглашалась умереть вместе с ним, если нет выхода. Ольга Всеволодовна одна бросилась на этот танк, металась от одного властителя к другому, от Поликарпова к Федину, составляя проекты писем (но никогда не делала того, с чем бы не согласился сам Пастернак).
«Ольге, ее шестому чувству по отношению к Боре», как определяла тогда метания мамы Ариадна Эфрон, обязана эта короткая передышка в полтора года жизни Бориса Леонидовича, вплоть до его кончины. Тогда писались пьеса, стихи, письма всему свету. <…> Слишком дорога для всех нас была его жизнь, чтобы находиться в ожидательном бездействии, как вела себя семья. Мама в этой борьбе себя не щадила. И жизнь Бориса Леонидовича была отвоевана.
<…> Мимоходом, как о чем-то несущественном, упоминается в ваших комментариях о втором аресте Ольги Всеволодовны. И я ведь была арестована. По счастью. Вы не представляете себе, что такое восемь лет в лагерях женщине. <…> Под конвоем с собаками, с лопатой в мороз, под зноем в пыли, шмоны, мат в бараках, баланда с гнилой селедкой. <…> Мне было тяжело, но только два года. А что такое восемь лет! Предчувствуя беду, Борис Леонидович просил в письмах рассматривать ее арест как свой собственный и «бить во все колокола».