– То есть мне надо поверить – и все наладится?
– К сожалению, – сказал Бидструп, – гарантий нет, все и сложнее, и проще одновременно… Иногда, чтобы наладилось, надо просто отвернуться. Я в том смысле, – поспешно добавил он, – что в некоторых случаях, особенно когда дело касается вопросов, находящихся в сфере внимания многих заинтересованных лиц, вовремя сделать вид, что тебя ничего не интересует, может оказаться эффективнее борьбы.
– М-да? – Крутов поднял одну бровь и это было видно даже в темноте. – Отвернуться? Ты имеешь в виду, Пал Андреевич, наплевать и забыть?
«Все-то ты прекрасно понял!» – подумал Кукольников.
– Нет, Александр Александрович, я имею в виду отвернуться и предоставить действовать тем, кто в тени.
– Например – тебе?
– Я не настолько в тени, Александр Александрович. И мое ведомство тоже.
Крутов промолчал.
Бидструп перевел дыхание – он и не подозревал, что ему будет так трудно говорить с президентом на эту тему – и произнес неторопливо, стараясь, чтобы голос звучал как можно более спокойно:
– Одиозные действия должны производить одиозные фигуры. Ни вы, ни государство не должны нести ответственность за действия экстремистов. Даже если эти действия полностью отвечают тайным интересам страны.
Президент по-прежнему молчал, но в воздухе повисло настолько ощутимое напряжение, что Кукольников взмок, словно мышь в бане, – это молчание было невыносимым! И хотя Павел Андреевич знал, что без крайней заинтересованности Крутов не стал бы исполнять столь сложные па в разговоре хоть и со старым другом, но все-таки с подчиненным, ему было чрезвычайно тревожно и неуютно.
Генерал Бидструп был настоящим державным чиновником, истинным военным, погоны на плечи которого были приколоты по велению небес, и принцип разумной целесообразности ставил превыше всего. Человек, который может послать на верную погибель взвод, немногим отличается от того, который шлет на смерть армию. Просто перед ними стоят разные задачи, а метод решения словно срисован под копирку. Положить десять человек или пожертвовать сотней тысяч – вопрос положения на служебной лестнице и масштабности задачи, перед тобой стоящей, а никак не морали. Мораль тут вообще ни при чем. Но есть решения, ответственность за которые хочется поделить. Чтобы в тот момент, когда душа предстанет перед Страшным судом (если они, конечно, есть – душа и суд!), можно было почувствовать, что кто-то стоит рядом с тобой и… Ну, конечно, все это было чушью. Вину не поделишь. Принимая решение, ты всегда должен помнить, что за все ответишь сам. И перед Всевышним, и перед людьми. И перед самим собой.
«Может быть, поэтому, – подумал Бидструп, – мы все и пытаемся сделать вид, что принимаем решения под давлением. Обстоятельства так сложились, и я был вынужден. Я получил приказ, а приказы не обсуждаются. Или что еще хуже – я находился в состоянии аффекта и эмоции взяли верх! А что делать сейчас? Сейчас, когда нельзя не принять решения! Когда момент нельзя назвать переломным или судьбоносным, он нечто большее. История страны, 150-миллионной страны, может пойти по пути, который снова приведет ее к величию. А может свернуть на обочину, загнать державу в хвост международной табели о рангах. Но если станет известно, что руководство страны знает, через какую клоаку пролегает путь к величию… Значит, никто ничего не должен знать. Ни президент. Ни я. Мы, конечно, можем о чем-то догадываться, но человек, который только догадывается и ничего не предпринимает, соответственно, ничего не может предотвратить. И ничего не поделаешь. Как ни крути, а я должен знать больше президента и защитить его от этого знания. Это мой долг».
– В стране существуют определенные силы, – сказал Кукольников, чеканя слова, – действия которых можно считать экстремизмом только с точки зрения наших соседей. Эти люди – люди действия – не согласны с существующим положением вещей и готовы приложить все силы для того, чтобы исправить ситуацию. Не буду скрывать, господин президент, мы не совсем в курсе их планов и даже предположить не можем, насколько далеко простираются их возможности. Поскольку планы вышеупомянутых групп не являются деструктивными по отношению к существующему в стране режиму, то ФСБ их делами не интересуется. Пусть болит голова у разведок сопредельных стран.
– А насколько далеко простираются их возможности в РЕАЛЬНОСТИ? – спросил Крутов.
– Я думаю, что достаточно далеко, – ответил Бидструп практически без раздумий. – Они вполне адекватны в выборе задачи. И имеют сторонников в самых разных сферах.
– Значит, мне надо всего лишь отвернуться?
– Да, Александр Александрович!
– А они возьмут ответственность на себя?
– Почтут за честь это сделать.
– Даже если это будет… – Крутов замялся едва заметно, – непопулярное решение?
– Особенно если это будет непопулярное решение.
– Знаешь, что интересно, Пал Андреевич? – спросил Крутов. – Что сидим мы здесь с тобой, два взрослых мужика, каждый из которых и жизненный опыт имеет, и свое личное кладбище. И рассуждаем, как два пацана в песочнице, как бы нам воспитательнице на глаза не попасться. А наш с тобой воспитатель – он все видит. Он знает то, что мы с тобой еще и не придумали. И как бы мы с тобой не соревновались, кто из нас лучше спрячет голову под крыло, решение все равно будет наше, и ответственность наша. Ты это понимаешь?
– Да.
– Это радует.
– Это тот случай, Александр Александрович, когда важно не то, что подумаем мы с вами, а то, что подумают о нас другие. Мы должны дистанцироваться от всего, что произойдет. Осудить. Наказать виновных, если, не дай бог, кто-то нападет на их след.
– А что произойдет?
– Лучше вам не знать, господин президент!
– А ты? Ты знаешь?
Бидструп сглотнул – получилось шумно – и, подняв глаза на тень, в которой скрывалось лицо Крутова, соврал, стараясь быть как можно более убедительным:
– Нет.
– Почему?
– Потому что лучше и мне не знать.
Президент встал и неторопливо прошел ко входу в беседку, остановился между двумя деревянными столбами, подпирающими крышу, и, заложив руки за спину, принялся раскачиваться с пяток на носки.
Кукольников молчал, ощущая, как капли мгновенно остывающего пота скатываются по лицу, и от четверти ложечки меда ноет, словно больной зуб, поджелудочная железа.
– Значит, на том и остановимся, – произнес Крутов каким-то странно-ласковым голосом. – Никто. Ничего. Никому. Никогда. И этого разговора тоже не было. Давай-ка выпьем еще чаю, Пал Андреевич. Тебя, надеюсь, учить не надо? Никаких контактов. И зачищать должны не твои люди. Найди того, кто будет делать это добровольно, шумно, из личных побуждений. Я думаю, это будет несложно. Ни одной ниточки быть не должно. А если они будут, то не должно быть ни одного доказательства, способного привязать эти ниточки к нам.
Когда Крутов произнес «нам», Кукольников едва не задохнулся от громадного, необъятного чувства благодарности, внезапно переполнившего его, захлестнувшего до краев. До слез, выступивших из глаз. До перехватившего дыхание восторженного спазма.
Поэтому он не смог произнести ни слова, только кивнул, и Крутов, стоящий спиной к нему, повел плечами, будто бы поеживаясь от ночной сырости, и сказал:
– Вот и хорошо. Так о чем это я говорю? Ах да… А не выпить ли нам с тобой, друг мой, еще чая…
И взмахнул рукой.
Из темноты возник тот же халдей с подносом и холодными змеиными глазами.
Чай показался Кукольникову безвкусным. Мёд несладким. Сырость добралась до костей и коснулась сердца.
Ложась на накрахмаленные до хруста (как любил президент) простыни в гостевой спальне, он почувствовал, что замерзает, и поежился, втягивая круглую, крупную голову в плечи.