И в тот августовский день, когда султан, переправившись с анатолийского берега Босфора, в пышности и грохоте барабанов проехал через ворота Топ-капу, когда навстречу ему загремели со стен Стамбула пушки, когда мимо стоявших с обеих сторон тесными шеренгами зверолютых янычар крутыми улочками поднялся на своем черном коне не к садам Топкапы, где он предпочитал бы найти отдохновение после изнурительного, самого продолжительного своего похода, а к Софии, где был встречен самой султаншей с сыном Баязидом и с вельможами, а потом дальше, к ипподрому, где ждала его открытая на все стороны золотая беседка, устланная коврами, — вот в этот августовский день и произошло то, что должно было либо прославить Рустем-пашу навеки, либо навсегда засыпать пылью забвения.
Сулейман, который после этого похода был назван Мухтешем, то есть Великолепным, несмотря на всю свою пышность и свое могущество, не мог чувствовать себя свободным, вступив в столицу, — наоборот, стал словно бы пленником Стамбула, рабом тех высоких условностей, ради которых жил, которые неутомимо выдумывал на протяжении всего своего владычества. Поэтому должен был покорно сходить с коня и вместе с султаншей, в сопровождении великого визиря Ахмед-паши и великого муфтия Абусууда, с сыновьями Селимом и Баязидом пройти в золотую беседку, где его с Хасеки встретили музыканты и слуги с золотыми блюдами, полными плодов и сладостей, тогда как придворные поэты, перекрикивая друг друга, читали приветственные касыды в честь падишаха и его победоносного войска, а имамы завывали в молитвенном экстазе, прославляя вершителя божьей воли на земле, посланца справедливости и порядка.
Сулейман был старым и утомленным, Роксолана — измученной смертями своих сыновей и страшным ощущением медленного своего угасания. Они встретились еще возле Софии — он на султанском коне, она в отделанной золотом белой султанской карете — и так поехали рядом к Ат-Мейдану, к поставленной там Рустемом золотой беседке, словно двое чужих, равнодушных людей, бесконечно далеких друг другу, чуть ли не враждебных. Сели в беседке, среди золота, ковров, роскоши, сели рядом, посмотрели друг другу в глаза, и в их глазах не было страсти, впервые за все годы их совместной жизни не было. У султана глаза вылинявшие и равнодушные, у султанши страдальчески-мученические. Как прекрасно, что человеку послан дар любви, но почему он отравлен ложью? Душа Роксоланы, может, еще и была близка душе этого всемогущего человека, сидевшего рядом с нею, но сердце уже было далеко-далеко. Каждый раз при возвращении его из похода, при встречах она целовала ему руку из чувства благодарности за все, что он сделал для нее, целовала и теперь, легко склоняясь к закостенелому от старости и величия Сулейману, и внезапно почувствовала, что рука султана холодна, как лед. Всегда ли у него были такие холодные руки? Тогда почему же она не замечала этого раньше? Может, это и не близкий ей человек, не отец ее сыновей, а самый лютый ее враг? Холоднорукий. Подняла глаза на Сулеймана. Он сидел неподвижный и окаменелый. В носу, в ушах пучки седых волос, поседевшие брови, нос заострился, будто османский меч. Меч справедливости и порядка. Неутомимо шел в походы против христианского мира, против болгар, сербов, венгров, молдаван, считая, что имеет дело с людьми преступными, с философией ничтожной, с государственностью подрывной и моралью гнусной. Намеревался очистить мир силой деспотизма. Только сильный ветер сметает весь мусор. И не он первый так думал. Когда-то точно так же завещали всеобщее очищение бесстрашно молодой Искандер, таинственно-мрачный Чингисхан, кровавый Тимур, следом за ними османские султаны, император Карл. Правда, Карл, измотанный продолжительной борьбой, уступил престол своему сыну Филиппу, а сам ушел в монастырь. Мог ли бы так поступить Сулейман?
Сулейман, словно бы почувствовав душевные терзания Роксоланы, пошевельнулся, пытаясь выразить ласковость султанше, повторил слова из своего последнего письма к ней:
— Я целую воздух вокруг тебя, Хуррем!
Молодой поэт Бакы, пробравшись сквозь плотную стену стихотворцев, увенчанных и уважаемых, выкрикнул приветственную касыду в честь Сулеймана:
Свет солнечный с небес устлал шелками мир,Весну провозгласив, как своего султана.То не война, весна; пусть ириса кинжалПокроет ржавчина, та ржавчина желанна[44].
Сулейман, словно состязаясь с Бакы в высокопарности, промолвил, обращаясь к Роксолане:
— Наконец соединимся душой, мыслью, фантазией, волей, сердцем — всем, что я оставил своего в тебе и взял с собою твоего, о моя единственная любовь!..
Ей хотелось воскликнуть: «Ваша любовь? Поговорим о ней. Я умею любить, и я это доказала. А вы?..» Но сказала другое:
— Ваш визирь Рустем приготовил вам встречу, мой падишах. Стамбул хочет показать своему великому султану все, что он делает, чем живет под вашей благословенной властью.
Султан не спросил, где Рустем, почему не вышел его приветствовать, снова застыл в своей золотой неподвижности, вяло, выцветшими глазами, стал смотреть на бесконечные людские потоки, обтекавшие золотую беседку со всех сторон, оттесняя даже султанских охранников, приближаясь к падишаху на расстояние нежелательное и угрожающее.
Рустема никто не видел, никто не знал, где он, но во всем чувствовалась его рука, султанский зять невидимо направлял все эти могучие потоки, шедшие вдоль акведука Валента, мимо мечети Шах-заде и Баязида, по улице Янычаров и улице Дивана, проходили по Ат-Мейдану и исчезали в узких, извилистых улочках, ведших к Золотому Рогу. Свыше тысячи стамбульских цехов и гильдий шли мимо своего султана, стараясь показать все, что они умеют делать, стремясь превзойти друг друга одеянием, выдумкой, многолюдьем, дерзостью. Все цехи и гильдии шли пешком или же их везли на просторных платформах, где они расположились со своими орудиями труда и с большим шумом выполняли свою работу. Плотники изготовляли деревянные дома, каменщики укладывали каменные стены. Дровосеки тащили целые деревья. Пильщики пилили их. Маляры разводили известь и белили себе лица. Мастера игрушек из Эйюба показывали тысячи игрушек для детей. В их процессии множество бородатых мужчин были одеты то как дети, то как няньки. Бородатые дети плакали, требуя игрушек или же развлекаясь свистульками.
Греческие скорняки составили отдельную процессию. Они были одеты в меховые шапки, в медвежьи меха, в меховые штаны. Другие покрылись шкурами львов, леопардов, волков, надев на головы соболиные колпаки. Некоторые оделись в шкуры дикарей и имели страшный вид. Каждого «дикаря», закованного в цепи, вели по шесть-семь человек. Другие изображали странных существ, у которых вместо рук были ноги и наоборот.