Доктор Горак не допил своего кофе и вернулся в отель с решительным намерением немедленно уехать. Но куда, собственно? Везде и всюду могло быть то же самое. На франко-испанской границе застряло более двух тысяч американцев, возвращавшихся из Испании. Из Италии выслали французов. Из Чехословакии изгоняли левых испанцев. В Гонконге на улицах умирали беженцы из районов, занятых японцами. В Лондоне искали террористов и, не обнаружив их, арестовывали первых встречных.
В атмосфере этой паники Венеция казалась тихой заводью.
В это время года туристы не посещали ее: зима дождлива и туманна, и центр города с его парадной залой — площадью Марка — казался вымершим. Редкие гиды жались под аркадами Дворца дожей, и мокрые, взъерошенные, голодные, раздраженные отсутствием туристов голуби густыми стайками сидели на каменных скамьях у стен дворца или на мокрых столиках кафе Флориана, Двое полицейских в черных треуголках и черных плащах на красной подкладке, зевая во весь рот, шагали по площади, как статисты по опустевшей после спектакля сцене.
В музеях было холодно и неуютно. В гостиницах пусто и сыро. Вдруг ночью, среди немой тишины погруженного в спячку города, на Большом канале затевался несусветный галдеж, — орали, пели, стреляли в воздух. Наутро доктор Горак узнавал у портье, что отправляли волонтеров в Джибути, или, наоборот, встречали раненых из Испании, или проходил антифранцузский митинг фашистской молодежи.
Венеция издавна была любима доктором Гораком. Она, как и Прага, напоминала ему музей, далекий от действительности. Здесь он отдыхал, набирался сил, намечал планы жизни. Но именно сейчас, когда так много нужно было обдумать, ни одна более или менее серьезная мысль не посетила доктора Горака. События нервировали его. Что говорить о чужих, когда нивесть что творилось у себя дома. Закрылась «Руде право». Он никогда не работал в этой газете, но тем не менее отвлеченно уважал ее за решительность. Позакрылись также «Прагер прессе», и «Богемия», и «Словенска правда», где он подкармливался под многими псевдонимами. Приезд в Германию чехословацкого министра иностранных дел Хвалковского признан Берлином нецелесообразным. На границах с Венгрией стычки. На польской границе столкновения. Лидер немецкой фашистской партии Кундт (доктор Горак был знаком с ним), казалось всегда, честный немец, заявил, что самостоятельность Чехословакии — «фантазия обанкротившихся пражских политиков». Уже высланы в Берлин немецкие политэмигранты. Запрещена компартия. Предстоит запрещение партии труда. Уволены две тысячи женщин — преподавателей, лекторов и профессоров. Поверенному в делах Испанской республики предложено в тридцать шесть часов передать представителю Франко здание и дела посольства и покинуть страну. Интересно бы узнать: куда поедет этот несчастный поверенный? Бог мой, бог мой, чем все это закончится?..
В музее Венецианской академии художеств — это уже в феврале — познакомился доктор Горак с индусом из Дели, журналистом, работником телеграфного агентства, человеком неясной политической окраски, которая так типична для буржуазного публициста, к какой бы национальности он ни принадлежал. Они быстро сошлись. Как два партизанских командира, оперирующих в соседних районах, они обменялись информацией и сведениями, установили общие симпатии и неприязни. У них оказались даже общие вкусы, и они стали ходить обедать в харчевни, где удивительно вкусно приготовляли каракатиц и спрутов и поили чудесным вином.
Индус, хоть он и намекал, что он какого-то весьма священного происхождения, прекрасно разбирался в винах, имел кучу знакомых девиц и, несмотря на подозрительный в фашистских условиях цвет лица, выдающий в нем не-европейца, то есть не белого, дружил со всей французской верхушкой города. В минуты откровенности он любил рассказывать о ненависти Индии к англичанам, и тогда губы его бледнели, точно он терял сознание.
— Скоро мы им запретим въезд в Индию, — шептал он, глядя поверх головы доктора Горака, — мы им все припомним, дорогой друг! Эта нация, развращенная колониальным рабством, напоминает пиявку. Скоро она насосется нашей крови до одурения, и тогда мы без труда сбросим ее с себя. Англичане, не успевшие во-время покинуть Индию и уцелевшие от нашего лечения, превратятся в париев. Мы будем с наслаждением подавать им милостыню, доктор Горак. А я буду иметь лакея англичанина. Джон! Виски! Джон! Чистить туфли! Мечта моей жизни — выехать с таким лакеем в Европу!
Журналист из Дели занимался исследованием в области индийского фольклора, географии и истории, и доктор Горак, подпрыгивая на стуле от радости, доверил новому другу девиз своей жизни:
— Вот что я скажу вам: к славе ведет один путь — труд, и кто хочет попасть к ней другим путем, тот контрабандист. У меня вышло пять книг, и я опубликую еще две или три. Они внепартийны. Я подчеркиваю: не беспартийны, а внепартийны.
— Ес. Правда. Чтобы лететь выше леса, птице нужно лететь выше деревьев. Я тоже так.
— Партии меняются, а то и исчезают бесследно, остается народ в целом, история вообще.
— Ес, ес. Это умно.
В середине февраля редакция предложила доктору Гораку (псевдоним — Гарри Джойс) выехать в Швейцарию.
Покидая милую его сердцу Венецию, Горак послал в «Фигаро» статью об итальянском театре (псевдоним — Эмилио Анбреблетти), в «Эссей» — «Мицкевич в Венеции» (псевдоним — Францишек Дмовский) и в Прагу очерк о славянских семьях старой Венеции (псевдоним — В. Дроглав). Чувствуя, что он не скоро вернется в Италию, Горак прощался с городом, как с живым существом.
Венеция отдыхала от людей и была трогательна до слез. На набережной Скьявони рыбаки чинили сети и пели, с утра до сумерек пели. Их шхуны сушили рыжие и коричневые паруса. Пахло тиной. Каменщики, звонко переругиваясь, починяли борт канала вблизи Палаццо дожей. С окон домов свисали перины, а на протянутых поперек каналов веревках сушилось белье. В таверны завозили запасы вин в бочках, и мостовые подолгу сохраняли вкусный кисловато-острый запах вина. На Лидо, куда доктор Горак заглянул накануне отъезда, обновляли фасады отелей и пансионов, просеивали и разравнивали граблями песок на пляже, красили лодки и устанавливали перед верандами столбы для разноцветных зонтов, под которыми будут завтракать и пить вино приезжие гости. В еще безлюдных магазинах дамского белья, обуви и безделушек перебирали товары, меняли убранство витрин и заказывали извещения о поступивших новинках, которые потом мальчуганы-посыльные в красивой, но какой-то неестественной форме будут разносить по отелям и вручать всем на пляже и в ресторанах.
Лидо казалось сплошным торговым пассажем: и почтальоны, разносящие почту, и полицейские, сонно зевающие кое-где на углах улиц, и озабоченно проходящие священники — все они казались работниками этого единого торгового заведения, весело готовящегося к ярмарке.
«Интересно, кто нынче будет», — подумал Горак. И представились ему Венеция и Лидо, какими он их знал в разгар сезона, когда за английской и немецкой речью почти не слышно итальянской, когда красавицы из Чикаго и Сан-Франциско, Глазго и Дублина, Берлина и Эссена, а вслед за ними искательницы легкого хлеба из Рима, Ниццы и Марселя заполняют пляж Лидо своими нарядами и голыми телами. Будет много музыки, суеты и шумного, похожего на обряд, веселья. Гондолы и моторные лодки облепят пляж. На вечера серенад, что время от времени будут даваться на Большом канале и перед набережной Скьявони, съедется голодная певческая братия. Объединившись в труппы по четыре-пять человек и наняв себе гондолу, артисты будут сипло петь в сыром вечернем воздухе, петь о любви, о красоте, о страсти, их слушатели, чинные, скучные, ко всему равнодушные гости Венеции, станут бросать им в шляпы мелкие кредитки и требовать на бис новых песен о красивой Италии, где всем живется легко и просто. Уж не присядешь тогда запросто к столику у Флориана: все будет полным-полно, и камерьере, тот самый Джулио, что сегодня так вежлив с Гораком, досадливо отмахнется от него: «Что делать, сеньор, такой наплыв! Шеф уже дважды делал мне замечание за то, что я невнимателен к швабам». И на площади Марка густо запахнет пивом и коньяком. Чешское пильзенское пиво здесь пойдет за немецкое, пражские безделушки — за венские, моравские бусы — за венецианские.
Потом устроят карнавал (хотя в последние годы они что-то не удаются), и приезжие до глубокой ночи будут плясать на площади Марка, немки и англичанки — с французами и итальянцами, греками и турками, и будет играть даже негритянский оркестр, если хватит денег на его приглашение из Парижа, и голодные художники будут шопотом предлагать картины великих живописцев или, что гораздо вернее, двусмысленные рисунки собственного изготовления. Но главное будет на Лидо, на его пляжах, где невесты всей Европы, передержанный товар из богатых рейнских городов и шотландских поместий и американских консервных фабрик, будут предлагать себя красавцам всех стран. Служащие отелей собьются с ног, лопоча на множестве малопонятных им языков с клиентами, от которых зависит завтрашний день их города. Все будет в продаже: и лунные ночи, и ночные прогулки в гондоле по нарочито темным журчащим каналам, и малайские продавщицы цветов, пахнущих стружками и опилками, и юркие глазастые гостиничные бои, и свежая рыба, и каламаретти[9], и «фрутти ди маре», хотя их здесь куда меньше, чем в Неаполе, и молодые монашки, такие эффектные в своих накрахмаленных чепцах, и подделки под старое венецианское стекло, старую мозаику, старые зеркала. Хотя все приезжие будут отлично понимать, что им сбывают заваль и дрянь, они станут нарасхват покупать весь этот ненужный хлам, чтобы увезти домой в качестве «ricordo di Venezia»[10], а о дешевых романах с цветочницами и боями будут вспоминать, как о чудесных страницах из малодоступной, давно уже не переиздающейся книги знаменитого автора.