Письмо получилось длинным, четыре убористых страницы, потом уж они с Джо ужали до двух. Зажогин отредактировал некоторые выражения, чтобы звучали по-русски, хотя была какая-то прелесть в иностранном акценте и корявых конструкциях, в которых было “больше, чем слышит ухо”.
Письмо перепечатали. Зажогин вызвался доставить его в ЦК.
Ночью к Андреа явился Джо, он просил не отправлять письмо.
Стояли в передней, Андреа заспанный, в желтой полосатой пижаме, Джо в мокром плаще. Сослался на предчувствие, точнее не мог объяснить, что-то видел во сне, что-то плохое, которое надвигается.
— Не отошлем – и что дальше? — допытывался Андреа. — Смириться, миром поладить, как советовал Алеша Прохоров?
Накануне Андреа показал ему письмо. Читая письмо, Алеша вздыхал. Обвинения, предъявленные министерству, выглядели серьезно, но тон письма был вполне корректен. Автор не требовал отстранения, расправы, но давал понять: найти общий язык с министром не удается. Алеша, неловко покряхтев, напомнил, что министр первый поддержал идею центра, организовал приезд Хрущева и последующее решение о строительстве. Говорил он вяло, косноязычно, вообще производил впечатление сонного, мечтательного лежебоки. Запинаясь, процитировал по-английски Шекспира: дурное, дескать, вырезается на меди, а хорошее пишется на воде, — признался, что боится, как бы война с министром не поглотила Картоса: за малое судиться – большое потерять. Ну пусть поотстанем от американцев, не ради них стараемся.
Вот и Джо тоскливо нудил: не отправляй письмо. Он не слушал Андреа, не видел его, он видел перед собой что-то другое, и это другое вселяло в него страх.
Андреа долго ворочался в постели. Одно дело не верить во всякую мистику, другое – бросать им вызов, всем этим пифиям…
XXXII
Людей, подобных Зажогину, часто недооценивают. Типичный заместитель, избегающий самостоятельных решений, осторожный, в отношениях с инстанциями он умел быть незаменимым, и многие его считали бесцветной личностью. Крестьянский сын, Зажогин презирал этих городских колупаев, болтарей, сиднюков, не знающих, что такое настоящая работа. Картос был первым “умником”, которого он признал. Картос был хозяин, а главное, работник. Таким в детской памяти Зажогина был дед, работавший с рассвета до темна – то с топором в руке, то с лопатой, то с вилами, то с рубанком. Сам Зажогин привык работать вполсилы, в большем и нужды не было. Нехитрая мудрость чиновничьей жизни требовала не высовываться, помалкивать, не умничать, главное – четко отрапортовать. К этому и приноровился, сообразив, что так, с прохладцей, удобнее, а почету столько же. Картос же, по словам Зажогина, довел его до дела, до такого, что требовало ума. “Конечно, — говорил он, — я уже человек траченый, ржа меня поела, но кое-чем я ему пригожусь”. Действительно, вел он себя как заботливый дядька.
Впоследствии Зажогин восстановил случившееся в эти дни почти по часам. Он передал пакет в ЦК в руки помощника Хрущева во вторник, в одиннадцать тридцать. Помощник обещал завтра же переслать с почтой своему шефу. Разговор был доброжелательный, никаких сомнений у Зажогина не вызвал. Письмо опоздало. Утром в среду почта была задержана. За Хрущевым приехали на дачу, усадили в самолет, привезли в Москву на срочное заседание Политбюро. В самолете Хрущев, сообразив что к чему, потребовал у летчика повернуть на Киев, но тот отказался. Передавали, что Хрущев кричал на него: “Ты знаешь, кто я? Исполняй!”
Известие о снятии Хрущева разразилось над лабораторией, над центром как гром среди ясного неба, налетело смерчем, все перевернуло. Казалось бы, перемена произошла где-то там, в верхах, в поднебесной высоте, при чем тут питерская лаборатория, но то, что случилось на Пленуме ЦК, а затем спустилось на местные трибуны, вторгалось и в их существование.
Картос слушал доклад секретаря обкома в Таврическом дворце: “Хрущев ведет линию на подрыв руководящей роли партии!.. Ведь до чего дошел: партия на втором месте, а специалисты впереди…” Зал сверху донизу отозвался согласным возмущением. Парторг какого-то завода кричал с трибуны: “Поэт говорил в военные годы: “Коммунисты, вперед!” – а Хрущев перелицевал этот лозунг на “специалисты, вперед!”. Но нам эта перелицованная одежда не подходит!”
В перерыве просторное фойе растревоженно шумело, лица азартно горели, все больше ликующе. Полузнакомый районный деятель подошел к Андреа, дожевывая бутерброд: “Ну как ваш огород, Андрей Георгиевич, полно камней? Видите, партия навела порядок, партия ни с кем не будет считаться! — Он вытер рот и покровительственно похлопал Картоса по плечу. — Волюнтарист!” – и захохотал.
Как потом стало известно, в кабинете Хрущева были изъяты все бумаги, в сейфе среди прочих документов комиссия обнаружила и письмо Картоса на имя Генерального секретаря. Его передали министру Степину “для сведения”.
Министр вызвал Андреа. Разговор был короткий.
— Вы выступили против меня. Вы что же, хотели меня подсидеть? Я этого не прощаю, Андрей Георгиевич. Кто не умеет быть благодарным, тому не стоит помогать, так что на мою защиту больше не надейтесь… — Степин сожалеючи покачал головой. — Ведь предупреждали вас. Эх вы, поставили на Хрущева, нельзя ставить на личность, — он усмехнулся, — надо ставить на две личности.
На том разговор закончился. Дальнейшие события следовали одно за другим словно по графику. В так называемом шахматном зале Смольного, где столики расставлены в шахматном порядке, состоялось обсуждение работы лаборатории. Вел заседание секретарь горкома, присутствовали работники аппарата горкома, райкома. Набилось довольно много желающих послушать, как будут разделывать хрущевского любимца. Зажогин умолял шефа: только не спорьте, не защищайтесь – валите все на Хрущева и на непонимание обстановки. Зажогин чувствовал себя виноватым. За то, что тянули с письмом, за то, что отвез его, за то, что не заставлял Картоса ездить сюда, в Смольный, и сам не наладил отношения с секретарями, особенно после визита Хрущева, возомнил, думал, теперь кум королю.
На заседании припомнили Картосу все – и кадровую политику, и противопоставление себя партийным органам, и заносчивость, и политическую незрелость, и восхваление капиталистических порядков, и потерю бдительности. Секретарь райкома сказал, что не случайно Хрущев приехал именно к Картосу, именно его выделил, это наиболее вызывающий пример противопоставления специалиста партийным кадрам. Хрущев продемонстрировал пренебрежение партийным руководителям города. И жаль, что товарищ Картос и его окружение попались на эту удочку.
Тут Андреа не выдержал. Все же странно, сказал он: ругать Хрущева, критиковать его следовало, когда он был при должности, — зачем же ругать вслед? у нас это не принято.
— А как у вас принято? — с ехидством спросил выступающий.
— Ругать самих себя принято, — сказал Картос. — Поскольку мы выбирали.
Кое-кто не выдержал, заулыбался. Председатель постучал по столу.
— Ваши попытки защищать Хрущева показывают, что вы не понимаете решения Пленума.
Второй раз Андреа сорвался, когда его стали учить политэкономии и марксизму.
— В отличие от вас я изучал Маркса по своей воле, в нелегальных кружках, — сказал он.
Зажогин дернул его за пиджак. Картос сел и вернулся к наблюдению за игрой пылинок в солнечном луче. Это позволило отключиться. Смысл происходящего, слова в его адрес становились фоном, на котором пылинки перемещались почему-то вверх-вниз, горизонтального движения и косого почти не было.
Обсуждение кончилось. Луч погас. Андрею Георгиевичу Картосу было указано на неправильное поведение и предложено то-то и то-то. Партбюро должно в кратчайшие сроки то-то… Никто не понимал, почему он так дешево отделался.
Свояк Зажогина служил в Смольном, при одном из начальников. Свояк не любил начальника за напыщенность и придирки, звал его пупырь, жаловался, что пупырь алкаш. Приехал свояк вечером, привез финскую наливку, у Зажогина была поллитра да еще два “малыша”, так что поддали прилично, тут-то свояк и сообщил Зажогину, что известно о его звонках в Москву и то, как он просил у Королева и военных моряков заступы своему шефу. На Зажогина рассердились, потому что спутал все карты. Зажогин, желая пострадать, признался, что это он отвез письмо Хрущеву. Свояк развеселился:
— Эх ты, сельхозпродукция!
И он рассказал про то, как готовили снятие Никиты. Его, пупыря, включили в делегацию куда-то за рубеж. В самолете глава делегации Брежнев пригласил к себе, усадил рядом, повел разговор про генсека: есть, мол, мнение, что политика Никиты ведет к ослаблению роли партии. Пупырь поддержал, поскольку и сам ощущал, что ущемляют. А Брежнев опять намекает: надо, мол, меры принимать, освобождать Хрущева. Пупырь догадался, что вот выпал и ему счастливый случай, и разговор пошел уже в открытую и по делу.