Все рецензии, все статьи, скандал в театре — всё отодвинулось тем, что заняло время и мысли Чехова. Делом, сразу породившим разговоры, недоумение и общий вопрос: зачем известный писатель Чехов едет на каторгу, на Сахалин?
* * *
Он сам говорил и писал, что едет с «научной и литературной целью». Но без претензий на «ценный вклад» в литературу и науку. Уверял Суворина, как нужна ему эта поездка: «<…> это непрерывный полугодовой труд, физический и умственный, а для меня это необходимо, так как я хохол и стал уже лениться. Надо себя дрессировать. <…> Пусть поездка не даст мне ровно ничего, но неужели все-таки за всю поездку не случится таких 2–3 дней, о которых я всю жизнь буду вспоминать с восторгом или с горечью?» Людям не близким ему и просто любопытствующим Чехов отвечал полусерьезно, что едет «не ради одних только арестантов, а так вообще… Хочется вычеркнуть из жизни год или полтора».
Почти весь январь он провел в Петербурге. Впервые увидевший его тогда В. Н. Ладыженский обратил внимание на задумчивое выражение глаз. Подметил, что перед шуткой глаза Чехова вспыхивали «мгновенной веселостью». Эта веселость потухала так же внезапно, как и появлялась. Острое замечание произносилось серьезным тоном и потому сильнее действовало на слушателя.
Они познакомились у Плещеева, но основное время в столице Чехов отвел под деловые визиты. Он уведомил о задуманной поездке М. Н. Галкина-Враского, начальника Главного управления тюрем при Министерстве внутренних дел. Несколько раз Чехов встречался с ним благодаря протекции баронессы В. И. Икскуль. Был благосклонно выслушан, но официального письменного разрешения так и не получил. Суворин снабдил Чехова корреспондентским билетом «Нового времени». Некоторые знакомые дали рекомендательные письма к сибирякам.
В конце января петербургские и московские газеты сообщили «сенсационную новость»: писатель Чехов едет на Сахалин «с целью изучения быта каторжников». В литературных кругах поднялись толки, пересуды, сплетни. Некоторые усматривали в этом рекламный трюк, хочет-де привлечь к себе внимание. Нашлись кандидаты в попутчики, полагавшие, что «Новое время» субсидирует поездку и можно прокатиться по России. Кого-то Чехов в шутку приглашал сам, рисуя, как, например, Щеглову, прелести путешествия: «Будем на Амуре пожирать стерлядей, а в де Кастри глотать устриц, жирных, громадных, каких не знают в Европе…»
Он уводил разговор в сторону, когда ему рисовали ужасы поездки, и в шутливой манере расписывал ее как прогулку: «Теперь бы хорошо сидеть на палубе речного парохода или скакать через степь в тарантасе». Усмехался и на свой счет, обещая явить себя в будущем труде о Сахалине таким «ученым сукиным сыном», что все руками разведут. Шутил, что «украл» из чужих книг много мыслей и выдаст за свои.
Кое-кто прощался с Чеховым, не надеясь дожить до его нескорого возвращения. Кто-то спешно напоминал обещание пристроить рукопись, замолвить словечко перед редакторами. В ком-то «сенсационная новость» вызвала явно недоброе чувство. То ли досаду, то ли зависть, желание принизить Чехова, «поставить на место». Именно в это время, в феврале 1890 года, свое недружелюбное отношение к нему отчетливо обозначил Буренин. Он заявил в своей статье, что он и газета Суворина вывели Чехова «из неизвестности»: «Смею думать, что после моего указания на талант г. Чехова к нему изменилось отношение так называемой „критики“, несмотря на то, что он в последующих своих произведениях не написал ничего лучшего своих первых рассказов и вообще в смысле талантливости подвинулся вперед очень немного».
Петербургские приятели обиделись на Чехова, что уделил им мало времени и внимания. Хотя за месяц в столице он, помимо усиленного чтения книг, статей, отчетов, циркуляров, справочников, конечно, не избегал встреч. Всё было: рестораны, выставки, именины, беседы за полночь. Говорил, что за выпитое им должна «гордиться» Россия.
Однако в дружеских укорах была доля истины. Чехов, когда-то сменивший московский круг «газетчиков» и авторов юмористических журнальчиков на петербургскую литературную среду, теперь незаметно уходил из нее. Увлеченность Чехова «стариками» (Григоровичем, Плещеевым, Полонским) словно истощалась. Имело значение всё: возраст, местожительство (они в столице, он — в Москве), разница в темпераментах. А главное, может быть — интенсивность его скрытой душевной жизни.
Интерес, который питал взаимоотношения иных людей годами, Чехов исчерпывал быстро. Ему становилось неинтересно, даже скучно. Если это только не была душевная привязанность, как, допустим, к Левитану, Шехтелю, Короленко, Коробову, Россолимо. С ними он мог встречаться редко, но так, будто и не расставался. Эта особенность натуры Чехова обнаруживалась в переписке с Билибиным, Баранцевичем, Киселевой. В некоторых современниках она порождала обиду. Им казалось, что внешне по-прежнему доброжелательный Чехов на самом деле холоден с ними. Они искали причины и ошибались, потому что исходили из банальной житейской логики.
Кто-то это охлаждение принимал. В ком-то оно оставляло след. Иногда, как в случае с Щегловым, очень глубокий. «Проклятый Антуан», как он называл приятеля, словно никогда не покидал его мыслей. Однажды Щеглов назвал Чехова баловнем фортуны, «Потемкиным» в литературе. И словно не услышал серьезного ответа: «Зачем Вы дразните меня Потемкиным? В своем потемкинстве я пока не вижу ничего, кроме труда, утомленья и безденежья да скуки громаднейших размеров». Но обиженный на судьбу Щеглов и впредь называл успех Чехова «слепым», случайным.
Чехов ехал на Сахалин не как корреспондент, хотя и с журналистским билетом: «Я сам себя командирую, на собственный счет». Он надеялся частично окупить расходы дорожными очерками из Сибири. За шутками о «жирных устрицах», за соблазном увидеть на обратном пути Индию, Японию, о чем он говорил другому современнику, которого тоже звал в спутники, главное — это каторга. Ладыженский запомнил его слова: «Ее надо видеть, непременно видеть, изучить самому. В ней, может быть, одна из самых ужасных нелепостей, до которых мог додуматься человек со своими условными понятиями о жизни и правде». Чехов читал газетные статьи о Сахалине и ругался, потому что, по его словам, их писали либо люди, не бывавшие на острове и ничего не смыслящие в деле, либо те, кто «на сахалинском вопросе и капитал нажили, и невинность соблюли», то есть писали о каторге так, как заказывали. В этой лжи Чехов видел один лишь прок: она невольно открывала отношение общества к тюремному делу.
Февраль 1890 года ушел на напряженный труд: изучение карт, атласов, на чтение серьезных трудов и журналов. И хотя ему помогали навыки, обретенные в чтении литературы к истории «Врачебного дела в России», Чехов шутил, что у него сахалинское «умопомешательство», «Mania Sachalinosa». Он нервничал, что не успеет до отъезда как следует подготовиться: «Приходится быть и геологом, и метеорологом, и этнографом, а к этому я не привык, и мне скучно». Он готовился как исследователь, но оставался литератором. Читая статьи, фундаментальные труды, ужасался суконному языку и тону ученых штудий: «<…> не только скучно читать, но даже временами приходится фразы переделывать, чтобы понять. Но зато важности и серьезности хоть отбавляй!» И присовокупил излюбленное ругательное словечко: «В сущности, это свинство». Но и над собой иронизировал. Говорил, что его подробное, литературно обработанное цитирование переводов иностранных авторов — это «сплошное мошенничество», можно подумать, будто он говорит на всех европейских языках. На самом деле после гимназии и университета Чехов неплохо знал латынь, немного говорил и читал по-немецки и по-французски. Языки ему не давались.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});