– Лежи, лежи, Игнатыч. Что ж мне с тобой, друг сердечный, делать? Служил, служил, в жилку тянулся, и вдруг этакая осечка… Под суд тебя отдавать жалко. Да по всему видать, накатило это на тебя с чего-то.
– Так точно, ваше высокоблагородие! Под усиленный арест посадите либо морду набейте, только чести не лишайте, дозвольте в команду вернуться.
– Не могу, друг. Послезавтра комиссия, а там что бог даст.
Привстал было штабс-капитан, а фельдфебель его по госпитальной вольности за кителек с почтением придержал, докладывает:
– Дозвольте, ваше высокоблагородие, доложить, запамятовал. Рядовой Еремеев первого взвода, как в город последний раз отлучался, неформенный, лакированный пояс надел, – не успел я его наказать. Уж вы его своей властью взгрейте, покорнейше прошу. Нечего ему, хахалю, с писарей пример брать…
Усмехнулся начальник команды, до чего, мол, фельдфебель старательный – в мозгах вода, а службы не забывает.
Доктор тут подкатился. «Ничего, – говорит, – он сегодня вроде человека стал. По всей форме отвечает, как следовает. Спал, должно быть, при открытом окне, лунный удар его хватил, что ли. В комиссии разберем…»
Лежит фельдфебель на койке, халат верблюжий посасывает. Супчику поглотал. Будто кобылу – овсянкой, черти, кормят. Фершал, пес, совсем вроде псаломщика, – доктор обход производит, а тот за ним не в ногу идет, еле пятки отдирает… Дали бы его Игнатычу в команду, сразу бы обе ножки поднял. Что-то там без него делается? Небось рады мыши, – кота погребают. «Ладно, – думает. – По картинке-то праздник мышам боком вышел…» Соснул Игнатыч с горя и во сне Петра Еремеева за ржавчину на винтовке заставил ружейную смазку есть.
Тем часом, милые вы мои, купеческий сын, который этот кулеш заварил, сбегал к скоропомощному старичку в слободу. Как дальше-то быть? И фельдфебеля жалко, а себя еще пуще. А вдруг тот, в казарму вернувшись, за свой срам всю команду без господ офицеров на вечерних занятиях источит?
Поймал старичок таракана, лапки оборвал, отпустил, – жалостливый был, гадюка.
– Забота не твоя. Пошли ему перед самой комиссией утречком вторую порцию, а там все, как на салазках, покатится.
И колбаску ему сует дополнительную.
Поскреб Еремеев в затылке, – один глаз злой, другой – добрый.
– А может, не давать? Вишь, его как с нее разворачивает…
– Эх ты, вякало! На море, на окияне стоит дурак на кургане, – стоит не стоится, а сойти боится… Передумкой сделанного не воротишь. Письмо-то ты от папаши вчера получил? Ты колбасу письмом и осади. Ах да ох – на том речки не переехать. На половине, брат, одни старые бабы дело застопоривают.
Подивился Еремеев: откуда он, змей, про письмо дознался. Вздохнул, колбаску за обшлаг – и на улицу.
А перед самой комиссией принес фершал фельдфебелю пакетец, – из учебной команды гостинец, мол, прислан. Схряпал Игнатыч колбасу мало что не с кожей, госпитальное довольствие известно какое. За столом старший доктор сидит, да лекарь помоложе, да адъютант батальонный, да штабс-капитан Бородулин.
Поиграл доктор перстами, глянул в окно.
– А ну-кась, Игнатыч. Человек ты трезвый, вумственный. Погляди-ка в палисадник. Какой это куст перед окном растет?
– Черная сморода, вашескородие. Вишь, на ней, почитай, все почки ощипаны, как не узнать. Вы ж завсегда по весне черносмородинную водку четвертями настаиваете.
Позеленел старший доктор. Комиссия ухмыляется, а батальонный адъютант свой вопрос задает:
– Два да пять сколько, к примеру, будет?
Вопрос, можно сказать, самый безопасный.
– Ничего не будет, ваше благородие.
– Как так, ничего?..
– А очень просто. Потому как вы в приданое две брички да пять коней получили, – ничего у вашего благородия и не осталось. Все промеж пальцев спустили.
Нахмурился адъютант.
– Ну и стерва ты, Игнатыч, даром что больной!
Тут, само собой, младший лекарь вступился:
– Испытуемых ругать по закону не дозволяется. Скажите, фельдфебель, сколько у меня на ногах пальцев?
– У настоящих господ десять, а у вашего благородия одиннадцать. Через банщиков всем известно, – правая-то нога у вас шестипалая. Потому-то вам дочка протопоповская тыкву и поднесла, даром что рябая…
Сгорел прямо лекарь: правда глаза колет.
А уж штабс-капитан и вопросов никаких не задает; видит – опять лунный удар в фельдфебеле разыгрался, лучше уж его и не трогать.
То да се, порешили коротко. Наказанию не подвергать, потому человек не в себе, по нечетным дням будто белены объевшись. К военной службе не годен, – сапоги под мышку, маршируй хоть до Питера.
Вертается на короткий час фельдфебель в учебную команду сундучок свой сложить-собрать. Солдаты по углам хоронятся, бубнят. Неловко и им: был начальник, кот и тот от него под койку удирал, а теперь вроде заштатной крысы, которой на голову керосином капнули.
Прибирает Игнатыч за перегородкой свое приданое, пинжачок вольный в гостиных рядах купил, глаза б не глядели, – а тут купеческий сын Еремеев вкатывается.
По-старому каблучки вместе:
– Здравия желаю, господин фельдфебель!
– Тебя-то, помадная банка на цыпочках, за коим хреном сюда принесло?
Ничего, проглотил Еремеев, не подавился. Перешел на другую линию, повольнее:
– Да вы, Порфирий Игнатыч, занапрасно серчаете. Оченно об вас сожалеем, такого начальника, можно сказать, и днем в погребе не найдешь… В гвардию б вас, и то б не осрамили…
– Лиса, лиса! Мало я тебя еще причесывал.
– Действительно, маловато-с. Родную мамашу заменяли. Должон я, следовательно, и вас обдумать. Папаша вот письмо прислал. Старший наш приказчик помер, угрызение грыжи с им приключилось, царство небесное. Человек был еж, младшим холуям не потакал, первая рука после родителя. Беспокоится папаша, кем бы заменить. Мово совету спрашивает. Человек вы еще жилистый, с перцем. Куда пойдете? На гарнизонное кладбище бурьян на могилах полоть… Не желаете ли в Болхов на вакансию заступить старшим? Жалованье правильное, харч с наваром, власть во какая… Не то что лягушкой, кузнечиком прыгать заставите – не откажутся… Папаша одряхлел, после службы я все дело в свои руки принимаю. Как вы об этом полагаете?
Скочил фельдфебель на резвые ноги, сообразил. А купеческий сын сел, – аж сундучок под им хрястнул… Солнце заходит, месяц всходит.
– Покорнейше благодарим, господин Еремеев. Я что ж, я послужу… Уж будьте благонадежны-с. На правом плечике мундирчик у вас замарамши, дозвольте почистить…
Еремеев, само собой, дозволяет.
– Почисть, почисть. Ты, Игнатыч, смотри дома про меня не ври. Насчет наказаньев, как ты меня под ружье к помойной яме ставил и прочее такое… Невеста там у меня, неудобно.
Фельдфебель аж ногами застучал:
– Да помилуйте, Петр Данилыч, – отчество даже, хлюст, вспомнил. – Да что вы-с! Вы ж в команде первейший солдат были, как такого можно наказывать. Да вам бы, ежели на офицерскую линию выйти, и цены б не было. Только что ж вам при капитале за такими пустяками гоняться…
– То-то.
Встал это Еремеев, полтора пальца фельдфебелю сунул и пошел к своей койке переобуваться: взамен портянок носки напяливать. Хочь и не видно, а все ж деликатность и внутри оказывает…
Кряхтит, ногу, как клешню, выше головы задрал, сам про свое думает, – правильно это волшебный старичок насчет письма присоветовал. Ежели этих подчиненных, чертей-сволочей, на короткой цепочке не держать, голову они тебе отгрызут с косточкой… Доволен папаша будет: во всем Болхове такого громобоя, как Игнатыч, не сыскать. Подопрет, – не свалишься.
Катись горошком…
Укатила барыня, командирова жена, на живолечебные воды, на Кавказ, нутренность свою полоскать. Балыку в ей лишнего пуда полтора болталось. Остался муж ейный, эскадронный командир, в полку один. Человек уж немолодой, сивый, хоша и крепкий: спотыкачу в один раз рюмок до двадцати охватывал. Только расположился на полной свободе развернуться, от бабьего гомону передохнуть, глядь-поглядь, на двор барынина мамаша на пароконном извозчике вкатывает. Перья на шляпке лопухом, скрозь увальку глазищами, словно вурдалак, так и лупает. Барыня ей, стало быть, секретный наказ послала: «Приезжай, последи за моим сахарным. А то без меня дисциплину забудет – либо обопьется, либо с арфянками загуляет. В дом наведет, из приданых моих чашек лакать будут». Отдохнул, значит.
Высадил он мамашу, грузную старушку. Ус прикрутил, глаза вбок отвел и под ручку ее на крыльцо поволок. «Прошу покорно, заждались! Эй, Митька, тащи чемодан, дорогая мамаша приехамши, – крыса ей за пазуху…»
И хошь бы одна заявилась: пса с собой привезла закадычного. Голландской работы по прозванию мопс Кушка. Личность вроде как у ей самой, только помельче.
Отвели ей с псом самолучший покой. Расположились, квохчут. Не поймешь, кто с кем разговаривает: барыня ли с собачкой, собачка ли с барыней.
Ходит ротмистр вокруг стола, шпорами побрякивает, ус книзу тянет. Кипит. Денщика кликнул.