Из темноты к свету, льющемуся из больших окон школы, выскользнула упряжка, ткнулась взбешенными оленьими мордами в ограду и остановилась, присмирев от гневного окрика погонщика. Человек поднялся с длинных нарт, шагнул по снегу и провалился по колено в сугроб.
Навстречу ему, цепляясь за ограду и приседая, спешил высокий парень в шубе. Он обхватил приехавшего руками и подтащил ближе к свету.
— Здравствуй, дедушка Онэмэ!
— Здравствуй, Косев-товарищ.
Олени метнулись в темноту и встали. Звякнули колокольчики.
— Эгей! Не баловаться! — прикрикнул погонщик на вожака и, смахнув снег с нарт, снял беличьи рукавицы. Косев ожидающе посмотрел на толстое с редкой седой бородкой лицо Онэмэ, которое добродушно расплылось в улыбке, обнажившей чистые белые зубы.
— Косев-товарищ! — сказал Онэмэ и развел руками. — Сегодня нет песен. Не привез. Не придумал.
Косев замахал руками.
— Пойдем чай пить! Тебе согреться надо. — И, полуобняв старика, повел его к двери. — Что я тебе покажу, дедушка Онэмэ! Радость… Голос свой хочешь услышать?!
— Голос мой, говоришь?! — усмехнулся Онэмэ. — Я его каждый день слышу. Молчу — слышу, говорю — слышу, пою — слышу. Какой еще голос есть?
— Нет, не то! — похлопал Косев по плечу Онэмэ. — Свой голос — со стороны!
— А-а-а, — недоверчиво протянул погонщик и попятился, нахмурив брови. Услышать свой голос «со стороны» показалось Онэмэ невозможным делом. Он давно перестал верить святым и злым духам — с тех пор, как прогнали со стойбища последнего шамана.
— Дело у меня, Косев-товарищ. Большое дело! Председатель вызвал. Думать будем. Весна скоро. Олени, ай-ай, на новые пастбища пойдут!
Косев уже открыл дверь, и они пошли по коридору, мягко ступая по ковровой дорожке. Онэмэ расправил плечи: так было тепло в большой избе. Привычка сжиматься от холода появилась совсем недавно — ему шел уже шестидесятый год.
На чисто выбеленных стенах висели цветные географические карты, большие и малые.
«Как картинки», — подумал Онэмэ.
В длинной просторной комнате рядами стояли парты, в углу шкаф с книгами, на шкафу старый потертый глобус. «Совсем как я, — усмехнулся Онэмэ — моя голова такая же круглая», — и заглянул в жилую комнату. Кровати, шторы, салфетки на тумбочках. Воскресенье — дети разъехались на лыжах по стойбищам.
Онэмэ хорошо помнил, как строили школу всем стойбищем: немало сосновых бревен привез он из тайги на оленях. Сюда же отдал он учиться сына и дочь, и каждый год приезжал весной к ним на праздник. Сейчас сын далеко в большом городе, учится в партийной школе, а дочь работает бухгалтером на консервном заводе.
Онэмэ останавливался и смотрел на таблицы, счеты, диаграммы. Он уже совсем забыл, что был застигнут в поле вьюгой, сбился с пути. (Выручил вожак — крупный ветвисторогий олень, которым его премировали недавно.)
А Косев говорил и говорил, увлекая старого оленевода к двери, на которой висела черная металлическая табличка с надписью по-мансийски и по-русски: «Директор».
— Вчера привезли патефонную пластинку из города. Твой голос, песня твоя! Я слушал. Вот у меня патефон есть — смотри, Онэмэ! Сейчас сыграем. Раздевайся.
Обрадовавшись встрече, Косев растерянно остановился посреди комнаты, обдумывая, за что ему приняться сначала: завести патефон или вскипятить чай. Казалось, он не мигал глазами, большими и круглыми, с огоньком, раскрытыми так, что над переносицей на широком лбу обозначалась складка-морщина. Чисто выбритый, он был похож на монгола. Скулы блестели и отливали синевой. Косев провел ладонью по щеке и подошел к электроплитке.
Онэмэ наблюдал за ним, радовался тому, что знаком с таким человеком, как Косев. Ему льстило, что вот сейчас директор районной школы суетится, гремит посудой, стараясь быстрее вскипятить чай и угостить его, Онэмэ, а потом они вдвоем будут слушать песню, и Онэмэ на самом деле услышит свой голос со стороны.
Год назад на краевом слеге ударников-оленеводов в большом городе к Онэмэ подвели хмурого серьезного юношу-манси, который отрекомендовался: «Директор районной школы — Косев». Узнав, что старый Онэмэ напевник-песенник, он улыбнулся, широко раскрыл глаза и повел почетного оленевода в радиостудию, где кого-то ждали, такие же как и Онэмэ, старые почетные оленеводы. Там, в одной из комнат, увешанной наглухо сукнами, около аппаратов с электролампами сидели в мягких креслах манси и, отдавая должное тишине и торжественности, даже не курили свои древние трубки. Косев усадил Онэмэ в кресло, а сам зашептал что-то на ухо женщине в белом халате. Женщина кивнула Косеву головой и поманила Онэмэ пальцем.
— Что вы будете петь? — спросила она.
— Все буду петь. Тридцать песен у меня — тридцать зим. Я давно пою, — отвечал Онэмэ, удивляясь настороженной улыбке женщины. Ведь не зря же Косев привел его сюда прямо с праздника — значит надо петь все песни!
«Другие оленеводы, наверное, знают больше», — думал Онэмэ.
— Вы споете одну — самую лучшую, которая вам больше всего нравится. Хорошо?
— Хорошо.
Она подвела его к аппарату, сказала: «Тихо» — и объявила в трубку его имя.
Онэмэ не волновался: песни он хорошо помнил, и все они ему нравились, только он не мог понять, зачем ему петь здесь, когда лучше всего спеть на празднике в большом светлом клубе всему народу. Он приблизил лицо к черной пустой трубке и негромко запел, мысленно вспоминая куплеты и мелодию.
Онэмэ пел о далеких прошедших зимах, когда он был еще молодой, но уже женатый на Мике-красавице, дочери небогатого кочевника. У них было четыре старых оленя и сын — маленький здоровяк. Тогда Онэмэ считался одиноким кочевником. Он ушел в тайгу с семьей искать счастья. Олени вскоре пали, чум, где находился ребенок, смыл ливень. Найдя смеющегося ребенка целым и невредимым, Онэмэ прорыбачил еще до холодов, а с наступлением зимы нанялся с Мике в работники к хитрому могущественному шаману.
Онэмэ пел в трубку и вспоминал безрадостную долю свою и своего народа-манси. И Косев, и женщина в белом халате, и старые почетные оленеводы не заметили его слез, тихих, печальных; они все слушали его песню и удивлялись, как он старательно выводил таежную национальную мелодию, аккомпанируя себе на санголте. Голос его поднялся и зазвучал на том месте, где он пропел о богатыре, прогнавшем богатеев и шаманов со всех стойбищ за океан.
«Да, так было».
Онэмэ оглядел комнату Косева, чистую и опрятную кровать, письменный стол с красным массивным чернильным прибором и стопками ученических тетрадей и вздохнул. Косев уже возился с патефоном. На плитке мурлыкал чайник, закипала вода.
— Ну, давай слушать.
Косев покрутил блестящую ручку, положил пластинку, сдвинул рычажок. Послышался треск, шипенье, и чей-то чужой женский голос проговорил из причудливого ящика с трубкой, совсем непохожего на аппарат с электролампами в радиостудии.
— Сейчас Бонка Онэмэ, почетный оленевод Медвежинского оленеводческого совхоза, споет песню о старом кочевнике.
Косев наклонил голову к патефону и так слушал до конца, сохраняя на лице ожидающую улыбку.
А Онэмэ прослушал песню, удивляясь, будто пел ее не он, а кто-то другой, и заплакал тихо, беззвучно. Ему стало холодно, он сжал плечи, встал и взглянул на Косева блестящими глазами.
— Радостную песню надо! Это старый Онэмэ пел! Бедный Онэмэ-кочевник. Сейчас новый Онэмэ! Оленевод! Почет мне! Новую песню надо. Песню радости. Я не привез ее, Косев. — Он покачал головой и отвернулся к окну.
Метель давно утихла, олени не шевелились, наклонив голову к сугробу, о чем-то думали.
— Пойду к председателю, — сказал Онэмэ. На вешалке висела его пушистая малица из оленьей шкуры. Он стал одеваться.
— Нет, нет! Никуда я тебя не пущу, дедушка Онэмэ! — Косев испуганно поднял руку, раскрыл ладонь, как будто хотел загородить ею дверь. — Ночуешь у меня. Утром пойдешь.
Косев глядел умоляюще. Вот теперь глаза его прищурились, пропал их живой огонек.
Онэмэ обнял Косева за плечи.
— Я пойду, сынок. Я пойду. Не держи меня. Спасибо.
Он шел по мягкой ковровой дорожке, оглядываясь на цветные карты, на шкаф с книгами, на старый потертый глобус, и махал им рукой, как знакомым, — прощался. Ему было жалко себя, жалко Косева, которого он, наверное, огорчил: ведь не было случая, чтобы Онэмэ приезжал в гости без песен. Он вышел на крыльцо, взглянул на поселок. В темноте избы сияли огнями, снежок кружился около окон школы, падая на спины дремлющих оленей. Вожак поднял голову, раздвинул ноздри, нюхая воздух, и тихо мыкнул, узнав хозяина.
2
Пока Онэмэ, удобно усевшись за стол, ел жареную оленину и пил чай, Махмуршин придвинул к себе бумаги и счеты и занялся вычислениями.
Во время еды у манси не принято разговаривать, даже если гость хочет поговорить с хозяином. На стене тикали часы, отсчитывая секунды: у детской кроватки сидела жена председателя, дородная сорокалетняя женщина, и дремала.