С самого детства мечтал Женька быть учителем. И когда после семилетки он поступил в педагогическое училище, то был по-настоящему счастлив. А вместе с ним счастлива и горда была его мать, всю жизнь проработавшая нянечкой, школьной техничкой, для которой учителя были самыми достойными и уважаемыми из людей.
Женька рос тихим, болезненным мальчиком, «книжным пьяницей», как называла его мать. В буйных, свирепых играх своих сверстников участия не принимал, за что частенько бывал бит. Но поколачивали его так, для порядка, не больно, потому что лучше Женьки никто не умел рассказывать. Он чуть ли не наизусть помнил множество замечательных книг, и, когда начинал рассказывать, самые забубенные головушки его двора притихали и слушали открыв рты.
Отца у Женьки не было, мать тянулась изо всех сил, чтоб Женька одевался и ел не хуже других, и, когда он стал получать стипендию, жизнь у них стала совсем хорошая.
Учился Женька самозабвенно. Из-за хлипкого здоровья он сильно отстал от сверстников в школе и потому в свои шестнадцать лет на первом курсе училища оказался самым старшим. И, как вскоре выяснилось, самым умным. И, соответственно, самым уважаемым.
Этот неожиданный качественный скачок из школяра-переростка в человека авторитетного, студента, будущего учителя, так подействовал на Женьку, что он и внешне здорово изменился. Из тощего он сделался худощавым, из сутулого — стройным, и только волосы, желтые, как песок, вечно рассыпавшиеся из-за своей неправдоподобной мягкости, причиняли Женьке множество хлопот, мешали новому его мужественному облику. Он остригся под короткий ежик и стал бы даже красивым, если б не круглые старомодные очки в рябенькой оправе. Но очки он носил так давно, так свыкся с ними, что и они не могли уже помешать ему в собственном самоутверждении. Он вырос, раздался в плечах, в жестах его появилась уверенная медлительность.
После третьего курса у Женьки была педагогическая практика. Ему доверили третий класс.
Жизнь настала полная и интересная, настоящая жизнь.
И вдруг все пошло прахом. Женька навсегда запомнил этот черный день.
Практиканты и учителя проходили медицинский осмотр. Обычный и регулярный осмотр, который проходят люди, работающие с детьми.
Женька побывал уже у терапевта, у дерматолога, измерил кровяное давление и в прекрасном настроении вошел в рентгеновский кабинет.
В темноте стукнулся коленкой о кушетку, чертыхнулся про себя, быстро разделся. Когда он стал перед экраном, глаза уже привыкли к полумраку, и он разглядел врача — тучного лысого старика с роскошными гвардейскими усами. Уверенными холодными руками, от которых кожа мгновенно покрывалась пупырышками, врач стал поворачивать, наклонять, вертеть Женьку перед мерцающим экраном. Неожиданно он громко хмыкнул, что-то сказал по-латыни. Из-за стола поднялась невидимая прежде женщина, подошла к рентгенологу. Старик тыкал пальцем в экран, что-то возбужденно говорил. Женька ничего не понял из этих слов, но беспокойство охватило его, тягостное предчувствие чего-то очень скверного.
Неожиданно зажегся яркий свет — такой резкий, обнаженный, что Женька зажмурился. Врач подошел к нему вплотную, сжал холодными своими сухими пальцами руку чуть повыше локтя. Женька вздрогнул.
— Ну что ты, милый, дрожишь? Не бойся. Все будет хорошо. В наше время это не страшно. Полечишься малость, отдохнешь...
— Что со мной? — Женька внезапно охрип.
— Да как тебе сказать... Слева на верхушке легкого у тебя такое пятнышко — то ли очаг, то ли инфильтрат... Снимок надо сделать, разобраться...
— Туберкулез? — Женька закрыл глаза, его качнуло.
— Ты не паникуй, все обойдется. Все обойдется, милый.
Женька неожиданно стал весь мокрый, явственно ощутил, как между лопаток потекли тонкие струйки пота. Он успел заметить, как врач вытащил из кармана платок и украдкой вытер руку. И этот ничтожный жест больше всего потряс Женьку. Он воспринял его как знак отчуждения от остальных, здоровых людей. И помнил его так долго, так долго!
Медленно, будто во сне, он оделся. Пошатываясь вышел из кабинета. Он ничего не видел. Не видел любопытных, испуганных взглядов сокурсников и учителей, не видел двери, слепо ткнулся несколько раз в голую стену. Будто накрыли его глухим колпаком, отгородили от всего света.
В голове у него все перемешалось: страх, растерянность, обида — почему с ним, почему из тысяч людей только с ним такое! Он не мог додумать до конца ни одной мысли — так, обрывки. К детям больше не пустят, учителем теперь не быть, на этом — крест. В один миг разлетелось все вдребезги.
Два дня он бродил по улицам с утра до ночи. Приходил домой в ту пору, когда мать, сморенная усталостью, уже спала, — знал, что она сразу почует беду, как только увидит его. Не хотел расспросов, слез. Таился.
Была весна. Резкая, с ветром и сухой поземкой ленинградская весна. Но вот выглядывало не по погоде яркое солнце, дробно капало с крыш, с длинных узловатых сосулек, и на одной стороне улицы, в тени, был февраль, а на другой — середина мая.
На дворе стоял апрель.
А на душе у Женьки было так слякотно, так тоскливо... Обида душила его, сосала, грызла не переставая, обида на чью-то жестокую несправедливость. Если бы Женька верил в бога, в эти дни он сделался бы атеистом. Он никак не мог примириться, осознать случившееся. За что? Ну за что же? Никому в жизни не делал он гадостей, подлостей не совершал, не убивал, не мучил, не издевался.
Так за что же?
Несправедливость была слепа, безымянна.
Женьке расхотелось жить. И когда он понял это, то даже обрадовался — нашелся скорый и однозначный выход. И мозг тут же принялся услужливо подсовывать доводы в пользу этого решения.
Быть в тягость и так смертельно усталой матери... Не жить — существовать, всего бояться: холода, сквозняка, яркого солнца, моря, пляжа...
Доводы были вполне весомы. Убедил себя Женька быстро. Оставалось только придумать способ.
То, что он не сможет полезть в петлю, Женька понял сразу. Не сможет — и все тут.
Идеально было бы, конечно, застрелиться. Но из чего?
Если б стояло лето, можно было бы уйти из жизни, как Мартин Идеи, — заплыть подальше в море и нырнуть на такую глубину, покуда хватит дыхания, обмануть инстинкт самосохранения. Но в заливе еще стоял лед, последние заядлые рыболовы облепили его, как мухи сахар.
Оставалось одно — прыгнуть откуда-нибудь с высоты. Но тут же он ярко представлял себя лежащим в жалкой, неестественной позе на асфальте, жадно глазеющую толпу, испуганные крики женщин, пересуды старух...
И хотя по логике вещей все это должно было быть безразлично Женьке, он не хотел уходить так. И тогда он придумал: надо прыгнуть в пролет лестницы в какой-нибудь темной парадной. Надо только, чтоб пролет был достаточно широкий. Утром его обнаружит дворник, спокойно вызовет «скорую», и все будет тихо, скромно, без истерик и визга. Женька даже знал такую вполне подходящую лестницу — в доме на Старо-Невском, там, где бывшая булочная Филиппова. В этом подъезде на втором этаже жила его самая любимая школьная учительница Нина Николаевна, преподавательница географии. Когда-то Женька часто бывал у нее.
Он написал матери письмо. Сидел на ветру, на скамейке Михайловского сада, захлебывался слезами от обиды, от жалости к самому себе, к матери и писал. Все ей объяснил, просил прощения.
Было зябко, руки мерзли, и приходилось часто совать их за пазуху. А потом наступил самый страшный момент во всей этой истории. Это случилось, когда долго колебавшийся Женька бросил наконец письмо в почтовый ящик.
Бросил и помертвел от ужаса, потому что только в этот миг понял — теперь конец, возврата назад нет. Потому что иначе все это будет одна глупость, мальчишество, идиотская показуха. Пошлость будет. И если до этого мгновения, несмотря на все мысли свои, решимость, он в глубине души не верил, что умрет, что все вокруг останется, как прежде, — дома, люди, трамваи, деревья, а его, Женьки, не будет на свете, то теперь эта дикая, противоестественная мысль вошла в него, поселилась прочно и всерьез.
Видно, было у него что-то такое особое в лице, в глазах, потому что незнакомый могучий дядька, шедший навстречу Женьке, вдруг отпрянул от него, прижался спиной к стене, проводил испуганным взглядом.
А Женька все бродил и бродил по улицам, сужая круги свои вокруг того самого дома с булочной.
К вечеру ударил сухой морозец. Женька где-то потерял шапку, но не замечал этого, только машинально тер уши, отогревая их. И покачивался как пьяный.
Несколько раз он заходил в с в о й подъезд, но там сновали по лестнице люди, и он снова уходил. Наконец кишенье людей на Невском стало ослабевать, редеть.
Самое странное, что Женька почти ни о чем не думал, бродил как автомат. Мысли были маленькие, куцые, удивительно незначительные. А Женька и не пытался думать о чем-нибудь возвышенном. Важно было дождаться одиночества и не заплакать, не завыть в голос на этом морозе, в эту чертову холодину. Много раз читанные слова о том, что в последние минуты перед глазами человека проходит вся жизнь, оказались неправдой. Женька подумал об этом и усмехнулся, но тут же справедливости ради добавил про себя, что у других, может, и проходит, а у него вот нет. Может, он просто пустой человек, и жизнь его была такой серой, что и вспомнить нечего?