Другое фундаментальное различие между Розановым и последователями Соловьева заключалось в приверженности последних жизнетворчеству и обретению бессмертия. Несмотря на восхищение венгерским хирургом, Розанов не имел никакого желания возиться с физиологией в апокалиптическом смысле. Его взгляды на время и историю диктовались природой, а не эсхатологией. Он, напротив, надеялся перевести свою натуралистическую физиологию в сферу языка. Несмотря на свои фетишистские фантазии, Розанов был традиционалистом, верившим в патриархальную семью, которая стояла за великими романами Толстого. Его не привлекало конструирование новых, эксклюзивных форм радикального сектантства, как Гиппиус, Мережковского, Белого и даже Блока. Напротив, он призывал народ вернуться к фаллическому сексу и продолжению рода.
В отличие от жизнетворческих программ декадентов — утопи- стов, смешивавших жизнь и литературу, программа Розанова была по сути риторической. Сам он писал, что у него врожденная «рукописность» души (Опавшие листья. Т. 1. С. 250). Возможно, одной из причин его фактически фетишистского отношения к языку, но не к жизни, было отсутствие сознательно мифологизированной биографии, хотя в ранней юности он и женился на когда‑то юной «инфернальнице» Достоевского Аполлинарии Сусловой. В этом, бесспорно, эксцентрическом жесте можно увидеть попытку приобщиться к бурным отношениям писателя и его юной любовницы — нигилистки. Однако в конце концов он воспевал не Суслову, а свою вторую жену, набожную и больную Варвару Дмитриевну Бутягину и русский православный патриархальный уклад, практиковавшийся в их доме, где было шестеро детей. За исключением болезни Варвары Дмитриевны и отдельных картинок домашней жизни, в том числе семейных фотографий, сочинения Розанова не пересекаются с его личной жизнью, с ее сексуальным и иными аспектами. «Густое физиологическое варение», воплощенное в его эксцентрических теориях и образности, по всей видимости, не было проекцией его личного опыта, хотя, надо признать, нам почти ничего не известно о его реальной половой жизни. Сам Розанов утверждал, что отличается прохладным темпераментом[72].
На самом деле, единственное из его личного опыта, о чем он писал, — это загадочная многолетняя болезнь его жены, по- видимому, психопатологического происхождения. Она постоянно присутствует в «Уединенном» и обоих томах «Опавших листьев», как непосредственно в тексте, так и в подписях с указанием мест, где они написаны: у постели жены, в больнице, на извозчике по дороге в больницу. Розанов беззастенчиво демонстрирует всем потайные уголки тела Варвары Дмитриевны:
Фотография семьи Василия Розанова («Опавшие листья»)
неестественное вагинальное кровотечение, нарыв на шее, потерю подвижности и речи. Что же касается брезгливых «грязных медиков», которых он разносит в пух и прах в «Людях лунного света», то Розанов приводит длинный перечень русских невропатологов и психопатологов, к которым без особого успеха обращалась его жена. Самые известные из них — И. Мерже- евский, В. Бехтерев[73] и Я. Анфимов. Одним из диагнозов был, например, церебральный паралич, считавшийся болезнью центральной нервной системы — основного локуса психосоматических заболеваний в век вырождения[74].
Парадоксальным образом, из всех писателей, рассматривавшихся в этой книге, единственный, кто воспевал эстетическую силу продолжения рода и телесных отправлений (в том числе вагинальных кровотечений), имел самый личный опыт столкновения с болезнями, связанными с психопатологией. В этой перспективе двусмысленное отношение Розанова по отношению к профессиональным медикам и теории вырождения становится совершенно понятным, как и усвоение их лексики и стиля для выражения собственных эстетических и идеологических воззрений — ведь он был не понаслышке знаком с врачами и теоретиками. Выбивавший его из колеи опыт болезни Варвары Дмитриевны объясняет то, что Бердяев назвал «гениальной физиологией розановских писаний»[75], и то, что мы можем назвать сплавлением языка литературы с невыразимой сферой человеческих гениталий, телесных отправлений и запахов.
Заключение
Наследник престола цесаревич Алексей страдал наследственным заболеванием крови. Гемофилия воспринималась как рок, тяготеющий над домом Романовых; болезнь передавалась по женской линии, но поражала только мужчин. Условно ее можно назвать декадентской болезнью, особенно если рассмотреть ее в контексте проклятия вырождения и декадентского образа крови, не говоря уж о мифе fin de siècle о том, что женщина — источник зла. Что может быть красноречивее, чем симптом вырождения, который отвечает медицинским, риторическим и идеологическим критериям и поражает самую высшую точку политической власти! Русская монархия демонстрировала и другие симптомы упадка. Однако дурная наследственность была самым ярким признаком вырождения царской семьи и внесла свой вклад в падение дома Романовых, навеки изменившее русскую историю.
Присутствие при дворе Григория Распутина было связано с болезнью цесаревича Алексея. Распутин, сибирский крестьянин, заявлявший, что обладает божественным даром цели- тельства, вошел в царскую семью, убедив императора и императрицу, что может останавливать кровотечения во время приступов гемофилии у наследника. Эта неприглядная история усугубила символическое значение царской болезни. Ходили слухи, что Распутин принадлежит к хлыстам (эта оргиастическая секта привлекала особое внимание в декадентскую эпоху), что у него грязная интрижка с императрицей и что в самом царском дворце проходят дикие оргии. Приобретя политическое влияние в дворцовых кругах, Распутин предавался сексуальным излишествам и жил в декадентской роскоши. Его власти пришел конец в 1916 г., когда он был убит группой заговорщиков, в которую входили члены царской семьи и известный реакционер и антисемит Владимир Пуришкевич. По контрасту с распространенным мнением о вырождении дома Романовых Распутина многие считали человеком из народа, обладающим ни много ни мало сверхчеловеческими способностями. Именно в такой перспективе видел Распутина Розанов в 1915 г.
Розанов называет его «гениальным мужиком», связанным с Богом через «физиологию»[1]. Agent provocateur русской литературы, религиозный мыслитель, сочинения которого исполнены благоговения перед полом и кровью, был очарован Распутиным. Способность «гениального мужика» к излишествам захватила воображение не только Розанова, но и Блока, отождествлявшего себя с его темной чувственностью. «Сидит во мне Гришка», — пишет Блок в 1917 г.[2] Он связывал влияние Распутина с «исключительной атмосферой истерического поклонения» и считал его одной из причин революции, которую приветствовал как лекарство для вырождающегося тела России[3]. Общество, как пишет Блок в «Каталине» (1919), не умело «предупредить страшные болезни, которые есть лучший показатель дляхлости цивилизации: болезни вырождения»[4]. Описывая состояние «государственного тела России» в 1919 г., Блок пишет, что «все члены <…> были поражены болезнью, которая уже не могла ни пройти сама, ни быть излеченной обыкновенными средствами, но требовала сложной и опасной операции. Так понимали в то время положение все люди, обладавшие государственным смыслом; ни у кого не могло быть сомнения в необходимости операции; спорили только о том, какую степень потрясения, по необходимости сопряженного с нею, может вынести расслабленное тело»[5].
Блок изображает ситуацию в обществе 1916 г. при помощи позитивистско — декадентских метафор зараженного тела и хирургического вмешательства, которое должно это тело исцелить. В предыдущие годы он подобным образом описывал свою собственную болезнь и недуг своего лирического героя. Если бы какой‑нибудь Макс Нордау сопоставил два тела России — народное (представленное, например, дурной наследственностью Романовых и пенетрацией ее Распутиным) и Блока, — диагноз его, вероятно, был бы неутешительным. Но это не входит в мои задачи, хотя, возможно, и является побочным продуктом моего исследования. Моя цель в этой книге — не разъяснить этиологию болезни нации — или приписать заразу вырождения символистской культуре, а определить риторические и жизненные практики, связанные с авторепрезентацией как Блока, так и Льва Толстого, Владимира Соловьева, Зинаиды Гиппиус и Розанова.
Оглянемся на период, обсуждаемый в «Эротической утопии», и рассмотрим заглавную тему исследования в связи с «больными» для страны вопросами, мы увидим, что в 1890–е и начале 1900–х гг. — десятилетия, когда европейская теория вырождения вошла в образную систему русской культуры, — на первый план вышел «половой вопрос», который (особенно между 1905 и 1917 гг.) переплетался с «еврейским вопросом». Первый из них касался страха вырождения, которое может заразить прокреативое тело, как мы видели в спорах о «девстве» и браке. Второй усугублялся Революцией 1905 г., вновь подхлестнувшей антисемитское безумие, вылившееся в волну погромов, возникновение черных сотен как организации, дело Бейлиса и депортацию из прифронтовых районов во время Первой мировой войны. Изображение еврея пауком — кровопийцей, присосавшимся к телу русского народа, было распространенным образом в антисемитской прессе того времени. После 1911 г. ему противопоставляли бледный, бескровный образ Андрея Ющинского, предполагаемой жертвы киевского ритуального убийства. Эти и другие зловещие антисемитские метафоры, особенно связанные с тропом крови, оказали влияние на беспокойство эпохи по поводу вырождающегося тела и дурной наследственности.