Наивность вопроса искажает до безобразия эталонно красивое лицо вейца: «За что? А ты сам не догадываешься, Теренс? За то, что вы такие чистенькие. За ваши сверкающие машины. За блестящие фантики, за рекламные щиты, за то, что, когда вы приезжаете в самый грязный город, вы строите себе гостиницу, где нет грязи и нищеты. Народ нищих ненавидит богатых: ты этого не знал?» («Инсайдер»).
Узнаёте этот своего рода мини-набор раздражителей, разогревающих сегодняшний российский антиамериканизм? (Вейцы не просто нищие, а «богатые нищие», ибо бедны, несмотря на то что природные богатства Веи — неисчислимы, а от красоты и роскоши дворцов и храмов нищей империи у прилетчиков-налетчиков с богатых планет аж слюнки текут.) И Латыниной надобно, чтобы о своем легкокасательном сходстве-сродстве с вейцами и самый недогадливый из россиян догадался! В финале «Инсайдера», например, уже упомянутый господин Шаваш, то ли Спаситель и Друг народа (вынудил-таки руководство Федерации великих планет взять на буксир безнадежно — казалось бы навсегда! — отставшую от продвинутых цивилизаций «захолустную» Вею), то ли всего лишь хитроумный и циничный чиновник, нахапавший между делом несчитанные миллионы, отказавшись от космической карьеры, остается на Вее. Возвращается, пишет Латынина, «обратно», восвояси, «к резным шпилям и репчатым луковкам главных дворцовых павильонов» — пишет, явно надеясь, что мы вмиг узнаем-угадаем прообраз: открыточный красноплощадный вид с репчатыми луковками Василия Блаженного и резной зубчаткой московского Кремля…
А императорский любимец и дружий враг, он же вражий друг Шаваша, дитя природы и потомок варварских королей — Киссур Белый Кречет, который, заявившись в столицу планеты Земля, шумит и буянит, совсем как Есенин в Нью-Йорке?
Словом, и шагу нельзя сделать, чтобы не разворошить целый рой непредсказуемых ассоциаций! Именно ассоциаций, а не сознательно загнанных в текст аллюзий. Вот на каком месте, к примеру, сам собой разломился том «Дневников» Юрия Олеши, когда поздно ночью, устав от «Инсайдера», я решила «сменить пластинку»:
«Читаю в газете: Магнитострой будет строить американская фирма. Вся полнота власти принадлежит главному инженеру. Американским инженером, буржуа… возводится гигант социалистической промышленности. Хотел бы я видеть этого господина… Так, значит, для постройки социализма применяются старинные приемы государственности: в данном случае — хитрость. Ах, товарищи потомки, — на хитрости строился социализм…»2
Впрочем, и Максим Борисов также отметил, что Юлия Латынина «не чурается российской истории и современности (ср. историю владычества государыни Кассии и фаворитизм при Екатерине II)»3.
Но эта догадка осталась без отклика, а мысль — без продолжения и обсуждения, ибо возобладало иное мнение: дескать, «вымышленное „застывшее“ общество Латыниной… больше всего напоминает Китай времен Сунской династии» (М. Г. Вейские церемонии. — «Ex libris НГ», 2000, 20 января). Не спорю, и впрямь напоминает. Но: издалека и ежели вприщур. И лишь до тех пор, пока, не поленившись, не освежишь в памяти предмет, то бишь историю Китая, хотя бы слегка: самое беглое и поверхностное сопоставление подлинника с его причудливым и лукавым отражением в вейском многотомнике наводит на мысль, что Латыниной страсть как нравится китайская бытовая фактура, что ей весело и приятно мастерить для персонажей вселенской трагикомедии затейливые костюмы «в китайском стиле» и украшать бесчисленные романные интерьеры искусно (китайская работа!) исполненными вещами и вещицами… И при этом: на уровне длинной мысли Вейских хроник настоящий Китай и настоящие китайцы «хрониста Ю. Л.» (в пределах данного текста) не слишком интересуют, ибо страшнее волка — опасного, наркотического плена стилизаторства — зверя для нее нет.
В том, что чистопородная, без эпатирующих выходов в куда угодно и авантажных сдвигов в самую злободневную современность историческая реконструкция неизбежно, независимо от силы дарования реставратора, оборачивается стилизацией, Латынина могла убедиться на собственном примере. Ее первые опыты в этом роде — блестящий греческий: «Клеарх и Гераклея» («Дружба народов», 1994, № 1) и изысканный китайский: «Повесть о благонравном мятежнике» («Звезда», 1996, № 3) — широкого читательского успеха, явно ожидаемого и крайне необходимого юной и дерзкой дебютантке, увы, не имели. Не исключено, что как раз по причине блестящей эрудиции и культурологической изысканности. Критики особого энтузиазма также не проявили, однако входной билет в толстожурнальную литературу автору все-таки выдали (на этих литературных широтах и по сю пору не пришли к сколько-нибудь определенному выводу в отношении стилизации: то ли и впрямь «чудо XX века», как утверждал некогда Владимир Турбин, то ли «словесная мертвенность», по слову Есенина)…
Латынина, однако, открывшимися было видами на солидно-правильное будущее пренебрегла и выписанным ей разовым пропуском на толстожурнальный Парнас не воспользовалась, благо книгоиздателей, охочих до ее уникальных и при этом ходких и даже самоходных текстов, слишком уж долго искать не пришлось. И о своем тихом разладе-разводе с «толстяками», судя по всему, ни разу не пожалела: здешние требования и установления ей априори не подходили. Душа моя Павел, держись моих правил… Первый же вейский полнометражный и широкоформатный роман — «Сто полей» (СПб., «Азбука-Терра», 1996) — не без вызова продемонстрировал: держаться правил — не то чтобы общепринятых, но даже и своих собственных — Латыниной и недосуг, и не в кайф, и в художественном отношении решительно вредно. В обыкновенной, конкретной, тщательно-старательно прописанной историографии или историософии ее мощному, системному и систематическому уму — тесно, азартной и авантюрной натуре — жмет, а безудержному воображению — голодно («голодает слух и взор»). При таких-то несовместимостях, само собой, надобно, чтоб в тексте было все. Все сразу. И всего навалом. Тонких мыслей и грубых положений. Золота и лохмотьев. Блеска и нищеты. И чтобы условно историческое время то мчалось балладным голым аллюром, справа — трупы, слева — кровь (картонаж, клюквенный сок, лубок!), то закручивалось в спираль головоломной интриги, то замирало «музейно и антикварно», и тогда «мир казался украшенным наилучшим образом и являл собой воплощение удачи», а остановившееся время дожидалось почтительно, пока господа его выбора не кончат экзотический ужин или партию игры в «сто полей»…
Критика не раз, правда в весьма деликатной форме, указывала Латыниной на торчащие в ее текстах погрешности супротив общепринятой среднеремесленной стилевой нормы. И действительно, в проходных или полупародийных авантюрно-постановочных эпизодах (драки, преследования, поединки et cetera), где слова не более чем род титров под стремительно меняющимися картинками, она сплошь и рядом небрежна, а то и неряшлива4. Зато уж там, где позволяют время и место, а главное, интеллект фигурантов, показывает класс весьма изощренного мастерства. Вот выхваченный почти наугад характерный, на мой вкус, образец ее настоящего, так сказать, природного стиля, когда стиль — не слуга жанра и не ухажер госпожи Моды сезона, а вместе врожденная словесная походка плюс способ соображения понятий. (Чтобы происходящее было понятно и тем, кто еще не заглядывал в вейский «конволют», поясняю: в цитируемом фрагменте два друга-врага, монах-колдун Даттам и королевский советник Арфарра, ставленник императора Всея Веи в вассальной провинции Варнарайн, играют в «сто полей» — род шахмат, но гораздо сложнее, а за игрой наблюдает юный ученик Арфарры, деревенский вундеркинд):
«Даттам нагнулся над доской. Левый его купец завладел седьмым зеленым полем.
Ах нет! Пешка учителя побывала там раньше. Стало быть, не завладел, а только получил право пользования.
Купец — странная фигура: трижды за игру ходит вкривь. Да и „сто полей“, если призадуматься, странная игра. Говорят, в Небесном Городе (столице империи. — А. М.) зал приемов зовется „сто полей“. Говорят: игре две тысячи лет и принес ее с рисом и тремя таблицами сам государь Иршахчан. А как, если подумать, мог государь Иршахчан принести игру с купцами, если он отменил „твое“ и „мое“?
И еще: при государе Меенуне купцов и торговцев не существовало, все в деревне говорили, что они завелись в Варнарайне только после восстания Белых Кузнецов, двенадцать лет назад. Арфарра-советник перевернул одну из фигурок и нажал на планку в водяных часах. Синяя пирамидка перестала плакать, а заплакала розовая. По уровням воды было видно, что Даттам играет гораздо быстрее, чем королевский советник, а по доске было видно, что Даттам играет, не давая себе труда подумать».
Свои новорусские крутые боевики Латынина срабатывает в сверхбыстром темпе. На тех же быстротах вылетают они и из печатных машин. И тут же сметаются с книжных прилавков, что ничуть не удивительно, ибо в этих криминальных историях центральный сюжет ее же собственной профессиональной публицистики: кто и как сделал и делает в России большие деньги — хорошо приспособлен к произрастанию в обжитом и унавоженном пространстве уголовно-производственного романа. Вейские же хроники, задуманные аж на заре гласности, а завершенные (вчерне) к середине постреформенного семилетия, то есть тогда, когда новую Россию еще покачивал дикий хмель от дней свободы, писались медленно. И уединенно. Вместе с двадцатилетним автором трудно вырастали из полудетских филологических и культурологических одежд. А она, и тоже вместе с ними, самоучкой и по собственной методе теоретически осваивала диковинную для подлетышей перестройки экономику эгоистического и витального капитализма, со стороны, без пристрастья — и без шор! — с ненасытной пристальностью наблюдая, как столь респектабельный за океаном ИЗМ, осваиваясь на немереных просторах шестой части Земли, исподволь, не общезаметно, дичал и оскаливался и терял лицо, ошарашенный соблазном быстрой и легкой наживы. И тем не менее она, как и Россия в целом, что вверху, что внизу, все-таки заодно с другими пережила и прожила медовую пору влюбленности в Заокеанское Экономическое Чудо. (Нас, тогдашних, ну прямо-таки распирало от собственной гордости: дескать, надо же, классические и законченные буржуи, а к нам со всем уважением!)