Европа ревниво следила за военными и колонизаторскими успехами русских в Азии. Не мудрено, что европейская дипломатия заволновалась, когда обнаружилось стремление русского правительства оказать влияние на разрешение так называемого «восточного вопроса» в Европе. После Парижского мира 1856 года, умалявшего наши права в «восточном вопросе», прошло двадцать лет. Теперь, с 1874 года, у нас была реформированная демократическая армия, укомплектованная на основе всеобщей воинской повинности, и вообще за эти двадцать лет произошли немалые изменения в нашей государственной и общественной жизни. Правительству трудно было оставаться пассивным свидетелем того, что происходило на Балканском полуострове. В 1875 и 1876 годах сербы, черногорцы, болгары и другие славяне делали отчаянные попытки освободиться от власти Порты. Положение покоренных турками балканских народов в самом деле было трудное, а европейские державы, обязанные по договору 1856 года защищать интересы христианского населения Турции, бездействовали равнодушно, опасаясь только одного — возможного в будущем влияния русской монархии.
Внутри России началось сочувственное славянам движение, и хотя трудно выяснить, насколько оно было широко и демократично, но совсем отрицать его наличность, разумеется, невозможно. 12 апреля 1877 года Александр Николаевич подписал манифест о войне с Турцией. История Турецкой войны всем известна. Война была трудная. Приходилось воевать в Азии и в Европе. Одна Плёвна стоила нам огромных жертв, но в конце концов она была взята. Русские войска перешли через Балканы в Румелию. Гурко, Радецкий и Скобелев заняли Филиппополь, Адрианополь и подошли вплотную к Константинополю. В Азии был взят Карс. На берегу Мраморного моря в местечке Сан-Стефано, в десяти верстах от Константинополя, 19 февраля 1878 года был подписан турками мир, выгодный для нас; по нему гарантирована была независимость балканских народов. И вот эти успехи и все эти огромные жертвы были тщетными или почти тщетными.
Лето и осень провел царь на позициях под Пленной. Не чувствуя себя полководцем, он устранился от руководительства армией, и официальные историки расточают ему похвалы за его скромность. Но косвенно его присутствие мешало военным действиям, потому что льстецы и карьеристы пользовались его персоной и действовали из личной выгоды в ущерб делу. Так, например, один из безрассудных штурмов Плевны, напрасно погубивший тысячи русских солдат, был предпринят в угоду царю в день его именин. Александр Николаевич усердно посещал госпиталь и много плакал. Доктор С. П. Боткин пишет в своих «Письмах из Болгарии»: «Скорбь государя действительно искренняя и горячая. Но знает ли он причину всех этих погромов? Неизвестно. Его кругом обманывают, и кто же из специалистов решится прямо и откровенно высказать спое мнение? Все окружающее не блестит таким гражданским мужеством, которое бы давало право говорить правду там, где нужно…»
И все же, несмотря на все злоупотребления, ошибки я преступления, русские солдаты дошли до стен Константинополя. Это вызвало целую бурю негодования в правящих кругах Англии. В Мраморное море был послан английский флот. Австрия, конечно, готова была при этом ловить рыбу в мутной воде.
Александр Николаевич совершенно растерялся. Он то требовал занять Константинополь, — что одно время мы могли сделать легко, — то приказывал отнюдь не идти дальше предместий. А в это время турки, под руководством англичан, строили новые укрепления, стягивая войска, и наступило время, когда уже не так легко было бы взять мировой город, о котором мечтали Петр Великий и Екатерина.
Наконец опротестованный Англией и Австрией Сан-Стефанский договор пришлось передать на обсуждение Берлинского конгресса, где «честный маклер» Бисмарк, как известно, вырвал у России плоды ее побед. Мужицкая кровь, обагрившая укрепления Плевны, проливалась для того, чтобы над интересами России глумились прусские родственники императора Александра II.
Александр II и на этот раз плакал много, но безоговорочно подчинился решению конгресса. Последствием этой войны было образование Тройственного союза — Германии, Австрии и Италии, направленного против России, недовольство балканских народов, освобожденных нами, но не получивших полного удовлетворения своих притязаний, утрата внутри страны уверенности в моральной силе правительства Александра II.
Александр Николаевич Романов родился не под счастливой звездой. Ни реформы, ни военные подвиги не давали ему тех лавров, каких счастливцы добивались без особого труда. Даже близкие ему люди, которые искренне его любили, не верили в него. Во время турецкой кампании, утомленный и болезнями, и нравственными потрясениями, Александр Николаевич похудел, осунулся, сгорбился, и свидетели его тогдашней жизни все в один голос говорят, что он внушал к себе жалость. Его отец никогда и никому такого чувства не внушал. Этот сильный человек, несмотря на свою умственную и духовную слепоту, был по-своему величав. Александр II так и не научился во всю свою жизнь носить корону.
Эпоха так называемых «великих реформ», несмотря на серьезность и значительность в переустройстве тогдашней государственности и общественности, вовсе не была величавой эпохой. Люди, стоявшие у власти, были мельче, чем их отцы и деды. Если вглядеться в портреты екатерининских, павловских и александровских вельмож, то нельзя не заметить в этих лицах чего-то величавого, властного и умного. Наряду с этими выразительными чертами были на этих портретах и другие черты, иного характера, впрочем, не менее выразительные, — черты пресыщенной чувственности, самодовольства, надменности, а иногда и жестокости. На портретах николаевских сподвижников все деревенеет, замерзает, становится жестким и грубым. Это уже не вельможи, а фронтовые служаки, военные люди прежде всего, или, вернее, это все «шефы жандармов». В эпоху Александра II люди потускнели еще больше. В галерее государственных деятелей «эпохи реформ» вы найдете людей иногда противных и ничтожных, иногда, напротив, внушающих к себе уважение и сочувствие, но в этой галерее вы тщетно стали бы искать людей вдохновенных, героических или даже просто людей, сознающих свое право на власть. Это была эпоха либеральных бюрократов в правительстве и так называемого «третьего элемента» в обществе.
Монархия клонилась к своему концу. Александр II не мог быть величавым. И даже его панегиристы этой черты в нем не находят. Верноподданный Никитенко, очарованный царем, расхваливает его, но и он ничего не мог сказать об его царственности. «Трудно передать кротость, благородство и любезность, с какими государь говорил, — пишет Никитенко. — Меня особенно поразили во всем тоне его, в улыбке, которая почти не сходила с его уст, по временам только сменяясь какой-то серьезной мыслью, во всем лице, в каждом слове — какая-то искренность и простота, без малейшего усилия произвести эффект, показаться не тем, чем он есть в душе. В нем ни малейшего напускного царственного величия». Впрочем, А. Ф. Тютчева (Аксакова), которая знала Александра Николаевича лучше, чем простодушный Никитенко, уверяет, что император иногда надевал маску «царственного величия», но эта маска к нему не шла. Она, по словам этой насмешливой фрейлины, была даже карикатурна и «делала его лицо отталкивающим более, чем внушающим почтение».
Люди, любившие Александра Николаевича, чувствовали в нем какую-то обреченность. В его несколько выпуклых глазах было что-то кроткое и грустное. Может быть, Жуковский имел в виду это выражение его глаз, когда назвал своего воспитанника «диким бараном» («mouton feroce»). По-видимому, это было прозвищем Александра Николаевича, когда он был наследником. Н. Н. Муравьев-Карский тоже, как передают, величал его бараном («c'est un belier feroce»). П. Я. Чаадаев, увидев царя в Москве на вечере у графа А. А. Закревского, когда его приятель А. И. Дельвиг спросил, почему он, Чаадаев, так грустен, ответил, указывая ему на государя: «Разве Россия может ждать какого добра от этих глаз!»
В царствование этого обреченного на гибель государя Россия праздновала тысячелетие своего государственного бытия, по, хотя официальные торжества и состоялись, кажется, ни сам император, ни его сподвижники, ни общество не почувствовали той «исторической весомости», без коей нельзя усмотреть смысли и оправдания той или иной формы народной жизни. Сам царь, его семья, его министры — все жаловались на то, что в обществе господствует «нигилизм» потому трудно бороться с «крамолою». Нигилизм в обществе в самом деле процветал. Но дело не ограничивалось прокламациями во вкусе «Молодой России»: политическими убийствами во вкусе Нечаева, журнальными статьями во вкусе Писарева: все это было гораздо глубже, чем думал Александр Николаевич. Нельзя было обвинять в моральной опустошенности исключительно молодую, свободолюбивую Россию. И если бы император хотел быть справедливым и точным, он должен был бы признать, что искать действительно настоящего нигилизма, то есть полной беспринципности, надо прежде всего в среде самого правительства той эпохи. И сам царь, как и все его окружавшие, утратил давно уверенность, что он может и должен руководить страной. Тысячелетие России совпало с первым подземным гулом надвигающейся социальной и политической катастрофы. Александр II был бессилен предотвратить грядущие события, так его пугавшие.