Он оглянулся испуганно и затравленно. Матросы караула равнодушно стояли и сидели в привычных позах вынужденного безделья, и никто не понимал обличительного и страшного значения писем и газеты, которыми мичман нервно похлопывал по ладони. Никто, кроме разве Волкового, который не раз читал письма Эйдемиллера и самую газету. Но и он упорно отводил глаза, очевидно, боясь выдать свое понимание.
Нервная тошнотная тоска охватила Тюльманкова. Завыть, закричать, броситься на Гудкова или вырвать из рук Хлебникова винтовку и выстрелить в Гудкова, потом в Кунцевича, — что-то нужно было немедленно сделать, пока он еще здесь, где матросы, а не жандармы, пока есть еще крупица надежды, что его поддержат… Волковой поддержит первый. Потом еще кто-нибудь из караула, хоть двое, трое… этого же достаточно! Остальные не будут стрелять в своих… Потом выбежать на палубу, стреляя в офицеров, призывая к восстанию… Тюльманков повел вокруг почти безумными глазами, и Хлебников тотчас придвинулся к нему вплотную.
— Но-но, не дури, — сказал он испуганно. — Вашскородь, дозвольте связать, ишь, кулаки-то…
И тогда все посмотрели на руки Тюльманкова. Кулаки действительно были сжаты так, что напружились большие синие жилы. Волковой тоже подошел к нему вплотную и подтолкнул его вперед.
— Иди… ты… — буркнул он мрачно, и в этой интонации Тюльманков услышал бесповоротное осуждение и окончательно убедился, что и Волковой не поддержит его, если он сейчас кинется на офицеров. Он криво усмехнулся и хотел что-то сказать, но Волковой грубо толкнул его к трапу. Мичман Гудков отступил, давая им дорогу, и так — Хлебников впереди и Волковой сзади — они поднялись по трапу наверх.
Восемнадцатый кубрик был совершенно пустой, все люди работали — кто на мачте, кто на погрузке снарядов. Рундук Тюльманкова оказался беспощадно перерытым сверху донизу, и, когда Тюльманков, едва различая вещи в наплывавшем в глазах тумане, полез в малый чемодан за чистой форменкой, пальцы его запутались в отпоротом кармане чемодана. Ловок мичманок! Не хуже жандарма, нюхом берет! Тюльманков выпрямился и встретился с тяжелым взглядом Волкового, стоявшего совсем рядом. Хлебников в стороне деловито рылся в большом чемодане, доставая черные брюки, и поэтому Тюльманков смог наконец шепнуть то, что кипело внутри:
— Продаешь, Волковой?.. Как весной — кочегаров?.. Та-актика!..
Волковой с открытой ненавистью смотрел на него маленькими своими хмурыми глазами.
— Молчи, — шепнул он в ответ, едва шевеля губами, — анархия задрипанная! Добился обыска? Из-за ерунды организацию проваливаешь, сволочь… Хоть в охранке-то не глупи… помолчи…
Хлебников швырнул штаны, и они упали на плечо Тюльманкову.
— Не проедайся тут, жив-ва! Надевай барахло, нечего чикаться, не на свадьбу!
И опять — Хлебников впереди и Волковой сзади — они вышли на верхнюю палубу. Горнист только что сыграл отбой, и тяжело дышащие люди сидели там, где их застал этот сигнал, — на не донесенной до горловины угольной корзине, на беседках, спускающихся в баржи, на кучах угля — и торопливо курили, пользуясь пятиминутным перерывом утомительной погрузки. Никто не понимал, почему и куда ведут со штыками Тюльманкова, и его провожали равнодушным взглядом. Отчаяние овладело им, — отчаяние, жалость к самому себе и ясное ощущение, что никогда больше он не увидит этих людей, матросов «Генералиссимуса», за которых он идет сейчас в охранку, а оттуда в тюрьму или на каторгу… Товарищей, за которых он боролся четыре года, с которыми вместе он должен был поднять на место андреевского флага — красный… Матросы! Это были матросы, умевшие овладеть «Потемкиным», умевшие умирать на «Очакове», матросы Свеаборга и «Памяти Азова»… Чего же они сидят на угле, измученные погрузкой, сидят на палубе корабля, осуждённого царем на близкую гибель в бессмысленной, ненужной народу войне, — сидят и молчат, вместо того чтобы действовать — так, как они умели действовать в девятьсот пятом году?.. Безумные и яркие мысли побежали в мозгу по старым следам, оставленным роем фантастических планов, рождённых там, в карцере, — и Тюльманков потерял над собой власть.
Неожиданно для Волкового он метнулся в сторону и вскочил на огромный плоский гриб вентилятора, сорвав фуражку, воспаленный и страшный.
— Товарищи! Матросы! — крикнул он хрипло. — Довольно терпеть царских псов — офицеров! Товарищи, вспомните, чему мы вас учили, разбирайте оружие, скидывайте власть!
— Молчать! — тонко всхлипнул Хлебников, щелкая затвором. — Слазь! Стрелять буду!
— Чего сидите, чего ждете? — обезумев, кричал Тюльманков. — К винтовкам! Бей офицеров!.. Товарищи же… да кто же тут есть из боевой организации, подымайте же людей! — почти заплакал он, обводя матросов глазами в страшной тоске безответья, и вдруг сильный удар прикладом под коленки сшиб его с вентилятора.
Упав, он увидел искаженное лицо Волкового, навалившегося на него.
— Сам пристрелю, — сквозь стиснутые зубы сказал он в самое ухо, скручивая ему руки назад. — Провал готовишь, сволочь?
К вентилятору бежали уже унтер-офицеры с темными от угля и сосредоточенно нахмуренными лицами. Хлебников, кинув винтовку, бестолково и ожесточенно зажимал ладонью перекошенный рот Тюльманкова. Белый китель Шиянова мелькал среди черных матросских фигур, быстро приближаясь. Матросы стояли, отводя от вентилятора глаза. Все это было так быстро, неожиданно и невероятно, что вряд ли кто понял, к чему призывал Тюльманков.
— Горнист! Движение вперед[37]! — крикнул на ходу Шиянов, и горнист, стоявший у баржи, приложил к губам горн. Резкий сигнал поднял людей, бесконечная лента угольных корзин начала свое, рождающее темные облака пыли течение. Унтер-офицеры медленно разошлись, и, когда вентилятор открылся из-за их спин, Тюльманкова там уже не было.
Связанный, с кляпом во рту, он ногами вперед, как покойник, плыл на четырех дюжих унтер-офицерских руках по пустым коридорам и палубам к трапу, где его ждал катер с мичманом Гудковым.
Погрузки продолжались.
Глава двенадцатая
С берега катер возвращался к самой смене караула — к одиннадцати часам. Теплая и темная июльская ночь была неспокойной, по всему рейду мелькали красные и зеленые отличительные огни; порой над ними светились двойные белые, означая, что сзади тянется на буксире баржа. Лучи крепостных прожекторов шарили по воде, освещая ползущие к кораблям краны, шаланды, накренившегося «Водолея» и катера, которые суетливо мчались и к кораблям и к берегу. В этой тревожной мигающей иллюминации «Генералиссимус» возник колеблющимся заревом горнов на срезанной гротмачте, и катер, выйдя из Южной гавани, повернул на него, как на маяк.
Едва отвалили от пристани, мичман Гудков позвал обоих — и Хлебникова и Волкового — в кормовую каретку и даже разрешил сесть. Он был в повышенном настроении, шутил и угощал папиросами, ничем не напоминая того Гудкова, который недавно сидел здесь с браунингом в руке против связанного Тюльманкова. Волковой молчал. Шутки Гудкова были так же неприятны, как и угощение папиросой: мичман, видимо, всячески старался подчеркнуть, что бунтовщик Тюльманков — это одно, а совсем другое — они, верные и преданные матросы. Он даже пообещал представить Волкового к поощрению за находчивость, с какой тот прекратил мятежные выкрики Тюльманкова. При слове «поощрение» Хлебников подхихикнул и тут же начал заискивать перед Волковым. Тот усмехнулся про себя: что ж, это пока на руку…
Тюльманкова на катере не было. Вместо него на корабль возвращалась в подсумке Хлебникова (чтобы не помялась в кармане) расписка канцелярии генерал-губернатора в приеме подследственного матроса. Тюльманков же, судя по всему, проходил сейчас первый допрос.
Темная вода бежала у борта мягкой и теплой текучей струей. Опустив в нее руку, Волковой смочил лоб и шею. Первый допрос… Недавно в безлюдной башне, возясь с освещением прицела, они толковали как раз об этом первом допросе (который должен же когда-нибудь быть): что и как отвечать? Тюльманков сказал: «А чего там отвечать? Молчать и плевать в рожу, пусть бьют, шкура зарастет…»
Он представил себе бледное, отчаянное лицо Тюльманкова и ясно увидел, как наотмашь — с ворота — рвет он на себе форменку с хриплым криком: «Бей, тварь! Бей матроса!» Волковой передернул плечами, словно жандармы — те, усатые, рослые и равнодушные, которые увели Тюльманкова, — ударили его самого. По спине опять пробежал холодок, такой же, как там, в приемной, когда, вызванный Гудковым по телефону, в нее вошел ротмистр фон Люде и окинул матросов взглядом врача, приступающего к осмотру больного. Подравнивая карманной пилочкой ногти и молча посматривая на Тюльманкова, ротмистр выслушал короткий доклад Гудкова и потом увел его к себе для более подробного разговора.