И за все то время, пока дожидались в приемной, не удалось перекинуться ни одним словом: рядом торчал Хлебников, а у двери — жандарм. Тюльманков стоял неподвижно, только в вырезе форменки прыгала жила на шее, доказывая, как бешено бьется у него сердце. Раза два-три он подымал глаза и ненавидящим взглядом смотрел на дверь, где скрылся ротмистр, а однажды таким же взглядом хлестнул и Волкового. Но никак нельзя было объяснить, что винить ему надо не Волкового и не матросов «Генералиссимуса», а совсем других — тех, кто годами приучал его к мысли, что революционер — это прежде всего бесстрашный герой; тех, кто посылал таких же Тюльманковых убивать одного прокурора, чтобы другой, его заменивший, присуждал их к повешению; тех, кто учил, что революция — это борьба отдельных людей с отдельными людьми. Ничего этого сказать тут было нельзя.
Однако все же, воспользовавшись тем, что жандарм у двери отвернулся, Волковой, неловко вывернув ладонь опущенной по шву брюк левой руки, нащупал пальцы Тюльманкова и крепко их сжал. Тот вздрогнул, как от удара. Волковой, испугавшись, что заметят, тут же выпустил пальцы, но Тюльманков, как бы отвечая на пожатье, вдруг громко и зло сказал: «Ну, чего там волынят! Скорей бы, все равно ведь ничего не скажу!» Хлебников засуетился, а жандарм неторопливо обернулся и лениво пригрозил: «Ты вот сейчас помолчи, а то недолго и рот заткнуть». Но тут где-то мягко прозвенел звонок, в приемную вошли еще два жандарма, а из кабинета вышел мичман Гудков. Раскрасневшийся, озабоченный, он сказал Хлебникову, подняв на лоб брови: «Сдай арестованного, расписку дадут, на корабле мне отдашь», — и Тюльманков исчез за дверью, быть может, навсегда…
Волковому было отлично известно, что бывает за такими дверьми. В девятьсот четвертом его вместе с отцом, мастером железнодорожного депо, забрали в жандармское, найдя дома при обыске пачку прокламаций. Сперва лаской, потом угрозами у отца долго допытывались, откуда у него прокламации, потом ударили в пах, а когда он очнулся и повторил: «Не знаю», — двинулись к нему, Сеньке. Все внутри у него затомилось в ожидании такого же удара. Но тут он услышал, как отец прохрипел: «Парнишку-то не мучьте, что он понимает…» — и его осеняло. Он отчаянно, в дурной голос, заревел и стал кричать, что сверток украл в депо, в инструментальной, польстившись на бумагу — клеить змея, но дома разобрался, что бумага жидка и рвется, кинул в сенях и забыл о ней. И хотя его самого не били, жандармы навсегда остались в памяти томительным предчувствием удара ногой в пах.
Из ненависти к ним Сенька добился, что, несмотря на неполных шестнадцать лет, его приняли в боевую дружину. Как только дело касалось жандармов, он напрашивался там на самые рискованные дела. Его не разорвало бомбой в августе девятьсот пятого только потому, что бумажку с роковой надписью «исполнитель» вынул из кожаной шапки тот, кто подошел к столу перед ним.
С тех пор сквозь его случайно уцелевшую жизнь прошли годы, книги и люди, и революция стала перед ним совсем в ином свете. На «Генералиссимус» Волковой пришел уже с явкой петербургского комитета социал-демократической партии большевиков к вовсе неизвестному ему гальванеру четвертой башни Федору Кудрину. Они оказались в одной роте, в одной башне.
В одном кубрике, и всю первую ночь насквозь Волковой прошептался с новым знакомцем. Кудрин сразу же оценил решительность и вместе с тем осторожность Волкового, к чему того приучила подпольная работа в саратовском депо, которую прервал призыв на флот. Позже они сошлись ближе, потом сдружились — немногословно и крепко, ничем, впрочем, не выказывая на людях своей внутренней спайки. И сейчас именно Федора Кудрина — друга, братка, кореша — по флотскому словарю, — умницы, большевика, организатора — по словарю партийному, — именно Кудрина не хватало Волковому, чтобы не поддаться чувству острой жалости к Тюльманкову и не наделать вдобавок каких-нибудь похожих глупостей самому.
«Генералиссимус» был уже близко. Горны на мачте потухли, черная громада корабля, отмеченная неяркими точками ламп над баржами, как будто осела в воду. Катер, качнувшись, повернул к трапу. Сияние далеких гельсингфорсских огней побежало вправо, а слева ударил в глаза длинный голубой луч прожектора с миноносца, дежурившего у выхода с рейда, пошнырял по воде и бесшумно переметнулся в море. Охрана. Наверное, на «Генералиссимусе» тоже сыграли отражение минной атаки и к орудиям стала на ночь дежурная смена…
Близость войны чувствовалась во всем, и Волковой чуть не выругался вслух. Дурак-одиночка!.. «Кто тут есть из боевой организации?..» Вот доказывай теперь жандармам, что она тебе не приснилась… Молчи не молчи, а о том, что не надо, уже ляпнул. Пусть до фамилий не докопаются, а все равно на время придется пришипиться всерьез. А тут война — никак теперь нельзя времени терять. Матросам, кто понадежней, надо сразу же объяснить, что это за война и как сделать, чтобы она двинула революцию. Кащенко позавчера привез с берега письмо из Питера, там сказано, как объяснять. А вот попробуй пообъясняй, когда всюду будут искать эту самую «боевую организацию», о которой офицеры и не догадывались. Теперь слежка пойдет дай бог на пасху вовсю! Письма еще берег, болван, карманчик пошил… Сообразил, судак царя небесного: бумага — она разве не шуршит? Значит, и Эйдемиллера ухватят, сосватал дружок… Эх, и дернуло тебя, черта, одному революцию за кормой делать!..
Орел, оскорбленный Тюльманковым, смотрел на приближающийся катер со злобной удовлетворенностью. В полусвете гакабортного огня было видно, что его кто-то дочистил, хищно разверстые клювы посверкивали, готовясь ухватить новую добычу. Катер уменьшил ход и подошел к левому трапу.
Взглянув на часы у вахтенной рубки, Волковой отпросился у Хлебникова оправиться до смены и, передав ему винтовку, побежал на бак. У третьей башни кто-то негромко окликнул его. Всмотревшись, Волковой увидел Кащенко, который, прячась от света лампы, подвешенной на второй трубе, стоял в тени башни. Палуба была здесь пустынна, цепочка матросов перетаскивала угольные корзины много дальше к носу, но что-то насторожило Волкового, и он тоже шагнул в тень от башни.
Кащенко, обычно спокойный и медлительный, схватил его за руку и быстро заговорил:
— Думал, не дождусь… Давай сообразим, чего делать.
— А чего делать? — хмуро возразил Волковой. — Сорвался с нарезов, и себе, и делу напортил… Одна надежда, что не продаст.
— Я не о том. На берег я со штурманом съезжал, за картами.
— Ну? — оживился Волковой. — Опять виделся?
— Утром из Питера приехала. Пакет дала. А что в нем — не знаю. Взглянуть негде.
— Куда девал?
— Тут он. — Кащенко осторожно положил ладонь на грудь. — По кубрикам везде рыщут, форменная облава идет. К Марсакову в рундук лазали, к Кострюшкину тоже… Главный шпик Греве самолично распоряжается. Пока на себе таскаю, а к ночи — куда?
Волковой задумался. Матрос — весь на виду, даже и ночью: раздеваться надо перед всеми, в койку прыгают в подштанниках да в тельняшке, где ж тут пакет спрятать? В рулевом отделении или в башне, — так везде нынче люди, везде унтера, корабль к бою готовят…
— Покажи, — сказал он.
Кащенко, осмотревшись по сторонам, вынул из-за ворота рабочего платья небольшой, в четверть листа, пакет, обернутый в плотную бумагу, и тотчас же спрятал его за спину. Волковой решительно протянул руку.
— Давай сюда. Как в секретном шкафу будет — под охраной часового. А завтра придумаем чего.
Теперь к Кащенко вернулись его медлительность и осторожность. По-прежнему держа пакет за спиной, он покачал головой:
— Ты же на людях будешь. Да и Хлебников рядом…
— Не волынь, Артем! — обозлился Волковой. — В караул опоздаю, мне еще в гальюн… Кто на меня подумает — я ж прямо из жандармского! Давай, говорю!
И он протянул руку. Кащенко отдал пакет, Волковой быстро засунул его в разрез форменки, под тельняшку, на голое тело возле самого сердца, оправил форменку щегольским напуском и рысью помчался на бак. Но тут же он столкнулся с лейтенантом Ливитиным и остановился, давая ему дорогу между лежащими на палубе снарядами. Лейтенант, очевидно, только что спустившийся с мачты, перемазанный, но довольный, окликнул его:
— Что ж, Волковой, выходит, без тебя доклепали? — сказал он с веселым сожалением. — Догадало тебя в караул угодить! Ну ничего, две чарки за мной!
— Так точно, вашскородь, обидно, — согласился Волковой и вдруг добавил: — Вашскородь, а кому на левое орудие наводчиком прикажете? С утра прицелы согласовать надо, я в карауле, а Тюльманков вон…
Улыбка тотчас исчезла с лица Ливитина.
— Утром и скажу, — оборвал он Волкового и пошел дальше, чуть слышно насвистывая, что означало у него с трудом сдерживаемое раздражение. И точно — Волковой тут же услышал у себя за спиной его резкий окрик: