— Ладно, если тебе это доставит удовольствие.
Я обиделась, наговорила ему много лишнего, и мы чуть не поссорились.
Впрочем, на концерт пошли.
Минут десять он ерзал в кресле, сморкался, кашлял — словом, мешал слушать не только мне, но и всем окружающим. Затем вдруг вскочил и направился к выходу. Не понимая, в чем дело, я побежала за ним.
Вот тут-то, в фойе, и разыгралась наша первая ссора.
Он орал так, что прибежала билетерша.
— Не смей меня больше сюда таскать! Это не искусство, это… это… черт знает что!
Я довольно спокойно сказала, что для того, чтобы понимать классическую музыку, нужна большая внутренняя культура, которую невозможно развить в себе без того, чтобы… и так далее.
Куда там!
— Культура?! — орал он пуще прежнего. — Посмотри в кино, как дикари слушают Баха. А кобры? У них что, тоже культура?
Чужая злость всегда заразительна. Всякий крик меня обычно выводит из равновесия.
— Не понимаю, чего ты хочешь?! Чем тебе плоха музыка?
— А тем, что это примитивное физиологическое воздействие на эмоции, в обход разума.
— Да, если разум находится в зачаточном состоянии!
— В каком бы состоянии он ни находился! А если я не желаю постороннего вмешательства в свои эмоции?! Понимаешь, не желаю!
— Ну и сиди дома! Тебе это больше подходит.
— Конечно! Уж лучше электроды в мозг или опиум. Там хоть сам можешь как-то генерировать свои эмоции.
Я обозвала его щенком, которому безразлично, на что лаять, и ушла в зал.
Он принес мне номерок на пальто и отправился домой.
На следующий день он подошел ко мне в перерыве между лекциями и извинился.
С ним было нелегко, но наши отношения постепенно все же налаживались. Мы часто гуляли, много разговаривали. Мне нравилась парадоксальность его суждений, хотя я понимала, что в 19 лет многие мальчишки разыгрывают из себя этаких Базаровых.
Летом мы не виделись. Я уехала к тете на юг, он жил где-то под Москвой.
Осенью, при первой нашей встрече, меня поразила странная перемена в нем.
Он был какой-то пришибленный. Мы сидели в маленьком скверике на Чистых прудах. Молчали. Вдруг он начал мне читать стихи, сказал, что написал их сам. Стихи были плохие, и я прямо заявила ему об этом.
Он усмехнулся и закурил.
— Странно! А я был уверен, что ты сразу признаешь во мне гения.
Мне почему-то захотелось его позлить, и я сказала, что такие стихи может писать даже электронная машина.
Он было понес очередную ахинею о том, что в наше время найдены эстетический и формальный алгоритмы стихосложения, поэтому почему бы машине и не писать стихи, что вообще стихи — сплошная чушь, одни декларации чувств, что в рассказе хорошего писателя куда больше мыслей, чем в целом томе стихов, но сбился и неожиданно спросил:
— А как ты думаешь, что такое гений?
Я ответила что-то очень шаблонное насчет пяти процентов гения и девяноста пяти процентов потения. Он обозлился.
— Я серьезно спрашиваю! Мне нужны не педагогические наставления, а точная формулировка.
Я задумалась и сказала, что, вероятно, отличительная черта гения чувство ответственности перед людьми и, главное, перед самим собой за свое дарование.
Он обломил с куста прутик и долго рисовал им что-то на песке. Потом поднял голову и внимательно посмотрел мне в глаза.
— Может быть, ты и права. Кстати, мне нужно было тебе сказать, что я уезжаю.
— Куда это?
— В пустыню. Думать о своей душе или об этом… как его? Чувстве ответственности.
— Надолго?
— Не знаю.
— А как же университет?
— Подождет. Потом разберемся. Ну, пойдем, провожу тебя домой. В последний раз.
Он действительно уехал. На две недели, без разрешения деканата, а когда вернулся, началась эта ерунда с переводом на биофак. Конечно, никакого перевода ему не разрешили, но крику было много. Говорят, сам Дирантович занимался этим делом. Он у него кем-то вроде опекуна.
С того вечера на Чистых прудах в наших отношениях что-то оборвалось. Не знаю почему, но чувствую, что окончательно.
Нина Федоровна Земцова Боюсь, что я не сумею толком объяснить, почему я на это решилась. Мне всегда хотелось иметь ребенка, но я бесплодна. Никанор Павлович Смарыга и тот другой профессор объяснили мне, что единственный выход для меня — пересадка. Сказали, что это совершенно безопасно.
Я была старшей сестрой отделения, где лежал Семен Ильич Пральников. Я сама делала ему внутривенные вливания, ну и всякие другие процедуры. Он был очень нетерпеливым, плохо переносил боль и не подпускал к себе никого, кроме меня. Как-то мне попалась тупая игла, и он на меня так накричал, что у меня слезы на глазах появились. И тут он вдруг поцеловал мне руку и спросил:
— Нина Федоровна, вы знаете, о чем мечтает каждый мужчина?
Я сказала, что, наверно, каждый о чем-то своем.
— Ошибаетесь. Каждый настоящий мужчина мечтает о такой жене, как вы.
— Почему же это?
— Потому что вы лечите не только тело, но и душу.
Я разревелась, как девчонка. Уже тогда врачи говорили, что он безнадежен. Исхудал он ужасно, кости да кожа, но в лице что-то очень молодое. Никогда не скажешь, что ему 55 лет и что он знаменитый ученый.
Просто несчастный паренек, которому еще нужны материнская ласка и уход. Вот тогда я и подумала, что мне бы такого рыжего, вихрастого сыночка. Так что когда Смарыга мне предложил, я сразу согласилась. Говорили, что все это имеет большое значение для науки, но я, право, не из-за этого.
Беременность и роды были легкими.
О нас очень заботились, дали квартиру, большую пенсию. Я старалась тратить меньше, знала, что это деньги Андрюшины, может, они ему когда-нибудь понадобятся.
Конечно, мне бы хотелось, чтобы Андрей рос, как все, ходил в садик, играл с другими детьми, но тут моей власти не было. Чуть ли не с пеленок начали натаскивать, как собачонку. Не по душе мне были все эти кубики с формулами, но Михаил Иванович Лукомский говорил, что так нужно.
А тут еще этот Фетюков повадился. Придет — и сразу: "Ну, как наш гений?"
Ноги в передней не оботрет, прямо в детскую прется. Все старался Андрюшу чем-нибудь позлить. Каждый раз обязательно до слез доведет. Мне этот Фетюков сразу не понравился. Говорят, это он довел Смарыгу до инфаркта.
Я много раз просила Михаила Ивановича, чтобы запретили Фетюкову ходить к Андрюше, но тот только руками разводил. "У него, — говорит, — особые полномочия". Полномочия, не полномочия, а в школу отдать тоже не разрешили.
Начали ходить учителя на дом. Совсем Андрею голову задурили. Бывало, скажу ему: "Пойди поиграй хоть во дворе, отдохни немного", а он: "Я играть не умею, лучше посижу, почитаю". Книг у нас тьма-тьмущая, все от покойного Семена Ильича остались.
Вообще-то Андрюша мальчик ласковый, меня любит, но больно они его науками затыркали.
Летом мы всегда выезжали в Кратово, там у Семена Ильича своя дача была.
Так и на даче отдыха не бывало. Что ни день, то Лукомский, то кто-нибудь еще. И все разговоры, разговоры. Так и маялись год за годом.
Раз приходит ко мне Михаил Иванович и говорит:
— Пора Андрея в университет отдавать.
Я аж руками всплеснула.
— Да разве такого несмышленыша можно?! Ему же еще и пятнадцати лет полных нету.
А он только засмеялся.
— Ваш несмышленыш знает больше иного студента третьего курса. У него выдающиеся математические способности, не забывайте, кто он. А что касается пятнадцати лет, то время терять незачем. Этот вопрос обсуждался и уже решен.
Ну, решен, так решен. Меня в таких делах они вообще никогда не спрашивали.
Поступил Андрей. Говорят, без экзаменов приняли.
Стало как будто легче. Ходит на лекции, делает домашние задания, все-таки режим какой-то человеческий. Стал в кино ходить, гулять, зимой на лыжах. Четыре года проучился, все хорошо.
И вдруг как снег на голову. Прихожу домой, Андрея нет. На столе письмо.
Я его сохранила, вот оно:
Мамочка, дорогая!
Прости меня, что заставляю тебя волноваться, но мне самому нелегко.
Дело в том, что я все знаю. Неважно, кто мне об этом сказал, я ему дал честное слово не называть его имени.
Я уезжаю. Мне нужно побыть одному и о многое подумать.
Пойми меня правильно. В моих представлениях отец всегда был чем-то недосягаемым, гениальным ученым, может быть, и не вполне оцененным современниками, но на голову выше всех этих дирантовичей, лукомских, кашутиных и прочих. Я же мальчишка, способный лишь более или менее сносно усваивать чужие лекции.
И вдруг выясняется, что я — это он.
Здесь какая-то трагическая ошибка. Я не чувствую в себе мощи титана и всю жизнь буду мучиться сознанием, что от меня ожидают того, чего я дать не могу. Судя по всему, из меня выйдет очень посредственный физик, и жить, постоянно оглядываясь на собственную тень, зовущую к подвигам в науке, это такая пытка, которая мне не по силам.