Но была у Филиппа отрада. Вечером, прихрамывая, отправился на заветный уголок. Шинель внакидку, как носил военком, полы крыльями, вразлет. Позванивают шпоры. Со стороны, наверное, любо поглядеть. И по взгляду Антониды это понял.
— Почто хромаешь-то? — испугалась она.
— Да так, пустяки, — с пренебрежением взмахнул он рукой.
— Пойдем к нам. Тятя еще не приехал. Мама наговор знает, как рукой болесть сымет.
— Ну уж, лекаря нашла, — но особо противиться не стал.
Опять пили чай с мятой и ржаными сухарями, из того же самоварища, похожего на старорежимного генерала. Перемигивался, играл с солнцем натертый кирпичом самовар.
Заставили-таки Филиппа разуться. Помяв ногу, Дарья Егоровна сказала с пониманием:
— Живицы я, соколик, привяжу, и вовсе всю хворь вытянет.
— Вот видишь, — радовалась Антонида. — Сразу оклемаешься.
Положили его в сени на высокую кровать с пологом от комарья и мух. Накладывая на ногу свое снадобье, Дарья Егоровна со старанием бормотала лечебную скороговорку:
От раны, от гада, от змеиного яда,От всякой хвори, от злой боли.От корчи, от порчи...
Филиппу было щекотно от прикосновения быстрых сухих пальцев и не по себе оттого, что над ним, здоровым парнем, возится слабая женщина.
— Вот теперичка лежи, — наставляла Дарья Егоровна, — не сшевеливайся.
— А поможет?
— Да как, поди, не поможет, — неуверенно ответила она.
Мать ушла, Антонида, воровато прижавшись в нему, поцеловала в щеку, защекотав волосами шею. Он обнял ее, упругую, горячую, и прижал к себе. Она приникла к нему и тут же отпрянула, испуганно зашептав:
— Что ты, что ты. Лежи давай, — и, вырвавшись, дразняще засмеялась, — смотри, так-то от лечения пользы не будет.
Ушла, но дверь не закрыла. Он слышал: что-то там делает; лампу не зажигали — керосин нынче считали ложками, а в сумерки к чему его зря палить.
За крошечным оконцем уже давно мутнел вечер, потом совсем стемнело, а он все не спал. Тревожно ожидая, чутко ловил каждый шорох и скрип. На улице смолкли шумы, и в комнате угомонились мать с Антонидой.
«Неужели она не придет, неужели она даже ничего не скажет?» — уже с обидой думал Филипп. Вдруг легонько хлопнула дверь, и Антонида босиком бесшумно подошла к кровати, подняла полог.
— Спишь, Филиппушко, — и наклонилась над самым лицом, — спишь? Ну, спи, жданой.
Он молча схватил ее, перевалил через себя к стене. Стал целовать в лицо, в шею.
— Что ты, Филипп, что ты? А нога-то, нога-то у тебя, — задыхаясь, шептала она, но не отбивалась, не выскальзывала из его жадных рук.
— Нога заживет, — судорожно обнимая ее, бормотал он.
— А тятя, тятька меня убьет.
* * *
После этой ночи Спартак жил то у Антониды, то у себя, какой-то растерянный и счастливый, стесняясь даже ребятам из отряда сказать, что он вроде как женился. Рад был, что матери, поглощенной заботами о приюте, не надо пока ничего объяснять. Таинственная женатая жизнь сделала Филиппа смирным и прирученным. А Антонида теперь совсем не могла оставаться без него, даже в обед прибегала из типографии в церковь.
В купольной выси раздавалось:
— Эй, Спартак, зовут тут тебя, — и он, помедлив для солидности, выходил на паперть, где ждала его Антонида. Она приносила чего-нибудь поесть в узелочке или просто прибегала радостная, жаркая и, заведя за угол церкви, в затишек, целовала.
— Да что ты, дурная, увидят, — оторвав ее от себя, ворчливо говорил он. — Будто каменка, так и пышешь.
— Скоро придешь-то? — спрашивала она. В ней было столько счастливого нетерпения, что он озадачивался еще больше.
— Ты думаешь, так все и оставил? Команда опять у меня на руках.
— А-а, — понимающе тянула она. — Все равно приходи скорее, — и, снова обняв, с неохотой уходила.
В отдалении останавливалась и смотрела. «Здорово любит!» — тщеславно думал он. Возвращался в церковь виноватый. Ребят засадил чистить пулеметы, люди в Сибири, поди, кровь проливают, а он тут...
* * *
Безмятежное счастье кончилось. Как-то средь ночи загудела от стука дверь, и Антонида, соскользнув с кровати, зашептала, всхлипывая:
— Отец приехал. Беги, Филипп, в окошко. Беги.
— Ой, что содеялось-то, ой, ой, — причитала Дарья Егоровна. — Зачем вы повлюбились-то? Убьет, убьет, — и метнулась к гремящей двери.
— Не побегу я, — надевая сапог, сказал Спартак. — Все равно говорить надо. Не вас же под кулак подставлять.
— А это еще что за новоявленный?! — взревел отец Антониды, сбрасывая котомку. Он сразу разглядел в призрачной полутьме занимавшегося утра ненавистного чужака. — Собачью свадебку, поди, уж сыграли? — и с налитыми злобой руками, ищущими что-нибудь увесистое, пошел на Филиппа.
Антонида бросилась наперерез.
— Не трожь, тять! — Он отшиб ее плечом к стене.
— Погоди, Михаил Андреич, поостынь, — предупредил Филипп. Он так и стоял с одним сапогом в руке, меряя недобрым взглядом отца Антониды. — Может, по-хорошему потолкуем?
Тот, не дойдя до Спартака, вдруг резко повернулся к Дарье Егоровне:
— А ты что смотрела, сводня старая?
Мать Антониды жалко помигивала.
— Дак я что, я. Они ведь сами тут сугласились, повлюблялися. У Филиппушки-то нога болела.
— Д-дура, — взревел Михаил Андреевич, с трудом сдерживая свои кулаки. А Дарья Егоровна, привычная к злобе мужа, стояла, опустив дряблые, измытые руки, готовая к своей участи.
— Живете, значит, веселитесь? — спросил Михаил Андреевич, опускаясь на лавку.
Филипп почему-то издал нервный, угодливый смешок.
— Живем.
— Ах, живем, — с пониманием тряхнул головой отец Антониды. — Так и живите! — Он броском кинулся к Филиппу, вырвал из его руки сапог и метнул его в распахнутую дверь. Туда же выбросил шинель, шаль и жакетку Антониды.
— Проваливай отсюдова!
Весна выдалась сухой, и по ночам на вятских улицах дежурили жильцы. От сонной скуки они сбредались кучками, потчевали друг друга россказнями, шлепали картами о завалину или просто глазели на стаи приблудных собак.
В это утро сторожа развлекались. Они видели, как из дверей Михал-Андреичева дома вылетел сапог, потом какая-то одежина, а уже затем появился босой на одну ногу комиссар Солодянкин-Спартак и заплаканная Антонида.
Надевая сапог тут же на завалине, комиссар грозил:
— Если хоть пальцем из-за меня Дарью Егоровну заденешь, берегись!
— Видал я вас, — неслось вслед Солодянкину и Антониде, когда они с ивовой коробицей и узлом пошли к дому господина Жогина, на комиссарову квартиру.
Пустые комнаты с обожженным столом и табуреткой неожиданно обрадовали Антониду.
— Ой, как хорошо, Филипп! А печь-то какая!
Она тут же схватила ведро, подогнула юбку, обнажив крепкие молочные ноги, и начала махать тряпкой. Разогревшуюся со сбившимися прядями волос, с тряпкой в руке он обнял ее. — Хорошо, значит, будет нам?
— Ой, лихо мне. Чего это ты? Погоди, пол домою. Тряпка ведь у меня. Ой, задушишь.
А вечером Филипп застал Антониду в слезах.
— Кто тебя изобидел? Что ты? — встревожился он. Антонида вздохнула.
— Никто, Филипп. Кому обижать?
— Дак чего тогда ревешь-то?
— Дак я, — завсхлипывала она, — дак я думала, у нас с тобой все, как у людей, станет. Я тебе к свадьбе сатиновую рубаху вышивала крестиком. Мама козу хотела зарезать. А гляди, сколь у нас неладно. Без родительского благословения, без свадебки.
— Ну, уж ты, Тонь, не выдумывай. Хватит, утром благословил нас твой отец, — попробовал отшутиться Филипп.
Но Антонида не успокаивалась. Филипп разозлился, не стал разговаривать с ней и лег отдельно. Раз так — пусть одна лежит. Но заснуть не мог. Одна ведь она. Я хоть привычный. А она ведь совсем еще молоденькая у меня. Из-под материного крыла первый раз ушла. Перенеся свою шинель на постель к Антониде, примиренно сказал:
— Ладно уж, не реви. Уговорю завтра Антона Гырдымова сходить к твоему отцу. Вроде как сватом. Он ведь языкатый, уговорит отца-то. Да не реви ты.
— Я уж это от радости, Филипп.
— Ну, от радости. Сама не знаешь, отчего ревешь. И от горя и от радости, пойми вот тебя, — ощущая пьянящий запах Антонидиных волос, сказал он.
Гырдымова Филипп поймал на крыльце горсовета, увел его на бревна и, тая в уголках губ смущение, сбивчиво рассказал суть дела. Попробуй гладко-то расскажи такое. Антон строго посмотрел Филиппу в глаза, что-то захмурился. Волосы, как у ежа, торчком, взгляд серьезный.
— Я вижу, к спокою жизни тебя тянет. А теперь ведь надо завсегда как в строю. А я, пока своего не добьюсь, с бабой не свяжусь. Обуза! Ты тоже зря в хомут лезешь. Далеко идти налегке надо.
Видно, далеко собирался идти Антон. Высокого был о себе представления.
— А я не собираюсь больно-то далеко, — поднимаясь с бревен, сказал Филипп. — Мне бы вот поучиться в школе какой-нибудь, понять что к чему.