“Аристократизм — любовь к бесполезному. (Терпимость — наклонность — тяготение — пристрастие — приверженность — страсть — все градации вплоть до: “умру без”).
Крестьянин, любящий кошку не за то, что она ловит мышей, уже аристократ”.
“Может быть, мой идеал в природе — всё, кроме подмосковных дач”.
“В Москве я благодарна за каждую веточку, в деревне — за каждую весточку”.
“(Jeu de mots*, а правда)”.
“Почему я люблю веселящихся собак и НЕ ЛЮБЛЮ (не выношу) веселящихся детей?!”.
“Не люблю (не моя стихия) детей, простонародья (солдатик на Казанском вокзале!), пластических искусств, деревенской жизни, семьи”.
И тут же — как для контраста, для наглядного доказательства противоречивости натуры! — прямо противоположная восторженная запись, да еще с уточняющей правкой:
“Обожаю простонародье: на ярмарках, на народных гуляньях, везде на просторе и в веселье, — и не созерцательно (сверху написано — зрительно) — за красные юбки баб! — нет, любовно люблю, всей великой верой в человеческое добро. Здесь у меня, действительно, чувство содружества.
Вместе идем, в лад”.
“Я никогда не буду счастливой в бревенчатом доме и — всегда — в доме, выбеленном известью (юг).
Бревенчатые (внутри) стены под Москвой — мещанство”. Первое — понятно, тем более что писано сие в холодной Москве, второе — не совсем понятно, но как-то предвосхитило стиль “а ля рюсс”.
“Цыгане — и карточная система.
(Есть же в Москве сейчас цыгане)”
“Походка ЦЫГАНОК: подкидывают на ходу, — точно лягают — юбку. Сначала юбка, потом цыганка.
И каждый взлет юбки: Иди ты к Чорту! — Нога — юбке, юбка — встречным”.
“Если бы я — ЧТОБЫ НЕ СЛУЖИТЬ — сделалась проституткой, я — пари держу! — в последнюю минуту, когда надо получать деньги — с видом величайшего detachement* и чуть смущенно — говорила бы:
— “ради Бога, господа, не надо. Это — такие пустяки!”.
“Язык простонародья как маятник между жрать и с——”.
“Аля — кому-то в ответ на вопрос, кто ее любимый поэт:
— “Моя мать — и Пушкин!”.
“Я дерзка только с теми, от кого завишу”.
“В Москве есть церковь Великого Совета Ангелов”.
Прочитав эту запись Цветаевой, я начал искать эту церковь или то место, где она возвышалась. Пока — не нашел...
“Иду по Поварской. Через улицу — офицер на костылях. Не успев подумать, крещусь”.
“Измена Самозванцу — этого страшней — нет”.
“Димитрий первый в России короновал женщину”.
“Тоска по Блоку, как тоска по тому, кого не долюбила во сне. — А что проще? — Подойти: я такая-то...
Обещай мне за это всю любовь Блока — не подойду.
— Такая. —”
Хочу (в скобках) заметить, что Цветаева часто прибегает к этому, казалось бы, чисто орфографическому и ненужному приему — ставит тире, как при передаче прямой речи в чисто авторской записи. Но, думается, выделенная таким образом фраза — важная реплика в споре с собой или добавление-усиление, когда мысль высказана, как в случае с блоковской заметкой. На внутренний вопрос: ну почему я такая? — может ответить самой себе только так, по-детски и с вызовом: “Такая!” да еще и закончить знаком тире для собственных добавлений в будущем.
Впечатление от выступления и чтения Блока. С каким-то удивлением, но и с облегчением:
“Вокруг него изумительные уроды. А я-то думала: Александр Блок! — Красавец! — Красавицы!”.
“Знаете, где я вчера была? — Судьба!!! — В Спасо-Болвановском!!!
— Дружок, он есть — И действительно, — за Москва-рекой!” (Пишет и восклицает чисто по-замоскворецки: не склоняя название реки, мы так в Замоскворечье и говорили — “Пойдем на Москва-реку”. Потом это в стихах и прозе у меня начали изымать редакторы, а уж книгу “За Москвой-рекой” тем более пришлось назвать “грамотно” — ну как это: ошибка, вольность на обложке?! — А. Б. ) “— Далё-ко! — Длинный, горбатый, без тротуаров и мостовых, и без домов — одни церкви — и везде светло, тепло! Какая там советская Москва! — Времен Ивана Грозного!”
ДУША В ПУТИ
Последняя фраза ответов Марины Цветаевой на анкету была такова: “Жизнь — вокзал, скоро уеду, куда — не скажу”. Вечный порыв и загадочность.
“Ищут шестого чувства обыкновенно люди, не подозревающие о существовании собственных пяти”.
Кто создан из камня, кто создан из глины, —
А я серебрюсь и сверкаю!
Мне дело — измена, мне имя — Марина,
Я — бренная пена морская.
“С людьми мне весело и пусто (я полна ими), одной — грустно и переполненно, ибо я полна собой”.
“На отказ у меня один ответ: молчаливые — градом — слезы”.
“Могу сказать о своей душе, как одна баба о своей девке: “Она у меня не скучливая”. — Я чудесно переношу разлуку. Пока человек рядом, я послушно, внимательно и восторженно поглощаюсь им, когда его нет — собой”.
Жадно и по-детски свежо воспринимая любую дорогу, Цветаева схватывала и фиксировала неожиданные фразы дочки, которые восторгали ее сходством отношения.
“По дороге из Святых гор в Москву, у окна вагона:
— “Дорога пахнет духами”.
И тут же — слова дочери о другой дороге:
“На станции “Серпухов”.
— “Это — не моя Москва”.
“Приказал долго жить”. Человек приказал долго жить. Удивительное чутье народа. Значит, умирая, человек понял, что жизнь, несмотря на все, — прекрасна, — и властно — как умирающий — именно приказал остающимся — долго жить”.
“Тело — вместилище души.
Поэтому — и только поэтому — не швыряйтесь им зря”.
“Море — это гамак, качели, люлька, оно кругло, потому что не огромно.
А река — стрела, пущенная в бесконечность”.
“Аля: — “Марина! Рыба от человека — прячется в воду, змея — прячется в землю, птица прячется в небо... А человек...”
Я: — “А человек от человека — в человека”.
“— Вы когда-нибудь видели, как фехтуют?
— Да.
— Есть один прием: отражать удар противника. И есть другой — отставить (пропуск слова. — А. Б. ), чтобы противник попал в пустоту.
— А это опасно?
— Да, — неожиданно — и теряешь равновесие. — Удар в пустоту, когда ждешь твердого тела. — Это самое страшное.
— Как я рада, что Вы все это знаете!”.
Восклицание Цветаевой выражает восхищение и знающим собеседником, и формулировкой выстраданного ощущения: самое страшное — удар в пустоту! — шпаги, слова, душевного порыва. Ждешь твердого тела: отклика, реакции, сопротивления даже, а тут — равнодушие. Так и с ней самой получилось: когда было твердое официальное неприятие, замалчивание — каждое опубликованное стихотворение (первое после перерыва — в выпуске “Дня поэзии” 1961 года), каждая последующая публикация прозы, писем, дневников — сенсация, восторг, привкус скандальности. Наконец, все издали — до подноготных записных книжек (правда, смехотворным для первой публикации тиражом — 10 000 экземпляров), а в сущности — удар в пустоту.
“У меня только одно СЕРЬЕЗНОЕ отношение: к своей душе. И этого мне люди не прощают, не видя, что “к своей душе” опять-таки к их душам! (Ибо что моя душа — без любви?)”.
“В одном я — настоящая женщина: я всех и каждого сужу по себе, каждому влагаю в уста — свои речи, в грудь — свои чувства.
Поэтому — все у меня в первую минуту: добры, великодушны, доверчивы, щедры, бессонны, безумны.
Поэтому — сразу целую руку”.
Смиренно склоняясь к чьей-то руке, Цветаева дает высочайшую оценку самой себе (наедине с собой!), хотя некоторые записи говорят и о более трезвой самооценке непростой, а то и тяжелой для других натуры. Например, вот эта короткая разоблачительная реплика с выделенным словом “вдобавок”.
“Если бы я еще вдобавок писала скверные стихи!”.
СТРАСТЬ К ЕВРЕЙСТВУ
Она писала в автобиографии: “Отец — сын священника Владимирской губернии... Мать — польской княжеской крови...” И далее: “Главенствующее влияние матери (музыка, природа, стихи, Германия. Страсть к еврейству. Один против всех...)”. Но несмотря на все влияния и пристрастия, — поразительно русская судьба, сгоревшая на пронизывающем ветру равнины одинокой рябиной. Самый характерный и самый, по-моему, “цветаевский” портрет — фото 1939 года. Снова в России: посветлевшие волосы, усталая улыбка, мудрый, проникающий в душу взгляд. Кажется, что все-то она старозаветно знает и христиански понимает...
В 1919 году Цветаева пошла работать в отдел Комиссариата по делам национальностей, который располагался в особняке на Поварской, где размещается по сей день издательство “Советский писатель”, и рутинно-революционная действительность, сам дух конторы, которую она называла “Наркомкац”, состав сослуживцев заставили ее пересмотреть романтические представления.