Но беспокойство не утихало.
— Подозреваю, что я бы ничего не сделала.
Это сказала Сандра.
— Вину надо нести, — сказал учитель, не подозревая, конечно, что повторяет слова некого Мике Фриберга, сказанные Дорис Флинкенберг за несколько недель до того, как та выстрелила себе в голову, только Мике имел в виду Раскольникова и Соню из «Преступления и наказания» — романа, который он прочитал (и заметил тогда, что Дорис похожа на Соню). — От нее нельзя убежать. Разве что на время. Но от нее не сбежишь. И все же существует сострадание.
Сандра не знала, что Мике Фриберг говорил так Дорис Флинкенберг. Но эти слова взволновали ее настолько, что она осталась в классе, когда все ученики разошлись по домам, с ним, она попросила его остаться, а он был хороший педагог и остался.
— Я подозреваю, что ничего бы не сделала.
И помолчала. Словно то, что надо было сказать, повисло в воздухе между ними, как огромная ненормальная пустота.
Он смотрел на нее с большим состраданием.
— Я не могу жить с этой мыслью. Я не могу жить с этой виной. Это ведь вина, верно? — И было еще что-то, в том же духе, они оба ждали, что она скажет это.
Но она не сказала. Только добавила:
— Не потому, что я равнодушная. Просто я очень медлительная. Я так медленно двигаюсь.
Он не сводил с нее глаз. С одной стороны, она его шокировала, отталкивала своей холодностью и высокомерием. С другой — ее намек не мог быть неправильно истолкован. И он узнавал ее, ту прежнюю. La passion, c'est un emmerdement. Страсть — единственная чертовщина.
Но она опередила его.
Она пошла и купила себе настоящее теплое зимнее пальто, муфту, чтобы греть руки, и портфель дорогой марки, чтобы хранить школьные учебники, а потом прошлась по книжному и купила ему какую-то французскую классику на языке оригинала — маленький томик в твердом переплете, красивый и дорогой.
Он частенько жаловался в классе, что беден, что учительское жалованье такое мизерное — он даже не может купить французских классиков в оригинале, тех, кого так любит. Например, Анре Жида и Франсуа Мориака. Великих писателей, которые пишут о настоящих вещах, таких как вина, искупление и милосердие.
Она купила ему роман Франсуа Мориака «Клубок змей».
Пусть получит и заткнется.
А потом он повел ее куда-то, они гуляли по городу и вдруг оказались в третьем месте и там переспали друг с другом.
Я НЕ влюблена. Просто я переживаю идиотский период.
Так это случилось. Хотя никто не хотел, на самом деле. Влечение, это другое дело.
Они были как собаки Павлова, оба.
В который час у них начинала течь слюна?
Memento mori.
«Влюбляешься в того, кто пробуждает что-то в тебе самой».
Брр. Помни, что и ты умрешь.
Это был тот самый учитель, которому она написала то сочинение тысячу лет назад, как раз накануне приключения всей ее жизни по имени Дорис Флинкенберг, тогда она была смелой и дерзкой и смогла оставить французскую школу. «Голова Лупе Велез в унитазе, или Смерть страстей» — так звучало название этого сочинения, и ему пришлось изрядно потрудиться красным карандашом на полях и между строк, потому что Сандра весьма неважно писала по-французски.
Он не знал, смеяться ему или плакать, но с другой стороны — если он к чему и привык во французской школе, так это к стигматизированным запуганным молоденьким девушкам с гипертрофированной духовной жизнью и кучей странных фантазий в их маленьких пустых головках.
Он был первым, кого вспомнила Сандра из прошлого, когда вернулась во французскую школу. Но не сразу, сперва он ее узнал.
— Да здравствует страсть, — прошептал он ей в качестве первого приветствия посреди рекреации, в разгар школьного дня. И спросил с приветливым веселым взрослым блеском в глазах:
— Чем обязаны такому удовольствию? — По-французски, конечно, это был единственный язык, который мог выразить подобную бестактную и двусмысленную вежливость, не превратившись в неучтивость, а сохранив невинную шутливость.
Конечно, ему ничего не было известно о Дорис Флинкенберг, и позже, после двух-трех соитий, совершенных ими в различное время суток, Сандра стала воображать, что вот наберется храбрости и расскажет ему о Дорис. Но это были лишь фантазии, как было сказано; в жизни она всегда тушевалась и ни разу рта не раскрыла на эту тему: рассказать ему было просто невозможно. Ей мешала стеснительность и вечная шутливость, которая никому удовольствия не доставляла, но тоже была частью игры, которая, естественно, переставала быть игрой прежде, чем успевала по-настоящему начаться.
Она вспомнила о Лупе Велез, которая захлебнулась в унитазе, и — в свете всего того, что случилось: жизни у озера, Дорис Флинкенберг, — не смогла удержаться от смеха. Это было так странно. Она была тогда совсем другой. Смех просто рвался из нее, это удивило ее учителя: он ждал иной реакции. Он предполагал, что его легкая ирония мягко и по-доброму шокирует ее, думал, что она смутится. А тут это ржание. Он стоял пораженный. И хотя они были наедине, ему казалось, что все — учителя, ученики и прочий школьный персонал — стоят и смотрят на них.
Во французской школе он принадлежал к тем учителям, которых уважали еще и за то, что они с легким пренебрежением относились к хорошо воспитанным и примерным ученикам — прежде всего к женской части ученической массы. Вряд ли кто вызвал бы большее раздражение в обычном добропорядочном мужчине, а тем паче в бедном единственном кормильце, пытающемся прожить на грошовый заработок, чем робкая ученица, воплощение всех внешних условностей: юбка в складку, кружевная блузка, портфель, звучная фамилия и так далее. Та, что, как говорится, живет на папочкины деньги.
Он привык к их поведению — чего еще ожидать от набитых условностями заурядных молоденьких дамочек. Что она покраснеет от возмущения, когда он выложит перед ней свои подштопанные истины и примеры, взятые из настоящей жизни, о которой он имел кое-какое представление, а она — нет?
Самым скучным в этих подростках, уверенных, что только они одни способны видеть условности и поэтому нарушать их, что они единственные, кто готов на неожиданные поступки или просто новые иные мысли, было то, что, когда доходило до дела, когда кто-то сбивал их с толку, они, вместо того чтобы с любознательностью наступать, вынюхивать, принимать вызов — отступали, пятились, словно от возмущения.
Короткая связь, или как ее еще назвать, которая возникла вскоре после разговора о Китти Г. и чувстве вины, была сродни принуждению. Он не знал, что с ней делать. Она не оставляла его в покое, и в прямом смысле и в переносном, со своими странными реакциями, смехом, который разносился по всей школе, и странными фразочками, которые она говорила. Иногда ему казалось, что она его преследует.
И все же нельзя сказать, что она «завладела» им и его мыслями.
Во всем была ее инициатива: короткая связь, состоявшая из двух быстрых совокуплений на диване в его квартире, пока дети были у матери.
Ни ему, ни ей это особого удовольствия не доставило.
Ей не нравилась эта пропитанная детским присутствием квартира, ее заурядность, не дававшая простора ее фантазии. Ему же она казалась недостаточно привлекательной как женщина, поскольку выказывала почти полное безразличие к его детям, его роли отца-кормильца и его повседневным трудностям: тема, которая в других случаях, он замечал, вызывала любопытство женщин — как старух, так и молоденьких — и придавала ему привлекательности.
Бла-бла-бла-бла. Сандра включала музыку, громкую музыку. У него была хорошая коллекция пластинок, «Роллинг Стоунз», «Сатисфэкшн» и тому подобное.
Когда они закончили, а музыка еще играла, она встала с дивана, оделась и спросила, не хочет ли он пройтись с ней по магазинам, помочь советом, когда она будет выбирать зимнюю одежду.
— Я помешана на тряпках, — пояснила она снова с тем же высокомерием — и это его взбесило! — как когда она говорила о своей медлительности, своей пассивности в связи с гибелью Китти Г. Она стояла на сверкающей сцене и играла роль.
— У моей мамы был магазин тканей, он назывался «Маленький Бомбей». Маленький Бомбей в заурядном пригороде! Беда. Конечно, все кончилось катастрофой. Магазин разорился. Она не смогла это перенести. Это было для нее таким ударом. Я имею в виду, для моей настоящей мамы. А не той, на ком мой папа собирается жениться ТЕПЕРЬ.
Он понимал, что она играет роль, и господи, господи, он так сожалел, что соблазнил ее. Эта девушка была глубоко несчастна, она была в отчаянье, нуждалась в помощи.
— Тебе ее недостает? — спросил он скорее как учитель, дядечка-заступник, чем как полуобнаженный любовник, который повалил Лолиту на диван в своем собственном доме посреди детских игрушек.