А поляк смотрел на нас грустно, и усы его уныло обвисли.
— Володя, ты уверен — втроем справитесь? — спрашивал Савичев, заглядывая мне в лицо своими красными глазами. — Может быть, усилим группу захвата?
Левченко, стоявший за моим плечом, сказал:
— Больше людей — скорей заметят…
И Коробков одобрительно покивал…
Разделись догола, только шнурком подвязана к руке финка, и без всплеска, без шороха нырнули — сначала Левченко, потом Коробков. А я последним. И холод вошел в сердце нестерпимой болью, залил каждую мышцу раскаленным свинцом, рванулся и затих в горле истошным воплем муки и ужаса, каждую жилочку и сустав неподвижностью сковал, подчинив все непреодолимому желанию мгновенно рвануться назад, на берег, в домовитую вонь овчины, в ласковую духоту круто натопленной землянки, к своим!
Но спасительная мгла между мертвыми сполохами ракет уже умерла, и снова тупой шлепок раздается в низком грязном небе, и растекается молочная слепящая белизна; и она — угроза смертью, она — напоминание о запутанном проволокой раздувшемся теле Федотова, с которого автоматные очереди каждый раз рвут клочья, а скинуть его с елового кола никак не могут. И все трое, каменея от чудовищного палящего холода, мы делали глубокий вдох, и казалось, что легкие заполнены болью и льдом, и одновременно ныряли, отталкиваясь изо всех сил руками и ногами от вязкой, плотной гущи воды.
Потом ракеты гаснут, и можно на несколько секунд вынырнуть, набрать воздуху и снова, ни на мгновение не останавливаясь, буравить воду, потому что доплыть ты можешь только в случае, если хватит того тепла, что вырабатывают твои мышцы.
Вылезли мы на отмели, в тени взгорбка, на острове, лодку нашли быстро. На дне ее, придавленные камнями, лежали три заклеенные резиновые камеры от «доджа». Закоченевшими тряскими руками выволокли камеры на берег, вспороли их финками, достали флягу со спиртом, автоматы, запасные диски, гранаты, одежду.
Спирт пили из горлышка, кутались в ватники, и тепло медленно возвращалось. Касками откачали воду из лодки, и Левченко шептал нам вспухшими губами:
— Двигайтесь, все время двигайтесь, согреетесь тогда…
Отвязали из-под скамеек весла, уключины густо смазаны. Я пролез на нос, Сашка Коробков сел на весла, Левченко столкнул лодку на глубину и неслышно, гибко прыгнул на транцевую банку. До северной оконечности острова плыли спокойно — немцы не могли нас видеть. Здесь в тени надо дожидаться трех часов ночи — в это время смена патрулей и постов на огневых точках и несколько минут не пускают осветительные ракеты.
Двадцать секунд висела темнота, и тогда я скомандовал:
— Давай!
Сашка Коробков ухватисто взмахнул веслами, они неслышно вспороли черную гладь воды, и лодка сделала рывок. Взмах — рывок, взмах — рывок, вода зажурчала вдоль невидимого во мраке борта.
В детстве я боялся темноты. Господи, как я боюсь теперь света! Свет — враг, свет — это смерть.
Звякнула под носом лодки проволока, спружинила, оттолкнула назад. Я уцепился за нее, подтягиваясь, повел дощаник вдоль ее колючей линии.
Чмок! Взвился в небо сияющий пузырь. Он словно медленно уставал, взбираясь в высоту, и от усталости этой постепенно напухал дрожащим магниевым светом, замирал неподвижно, словно раздумывая, что делать дальше на бесприютной пустынной высоте такому слепящему газовому шару, потом со шлепком, в котором была слышна грусть, лопался, осыпаясь красными короткими искрами.
Но света сейчас мы уже не боялись — лодка вошла в тень берега…
Я махнул рукой Коробкову — табань! — и подтягивал вдоль проволоки лодку руками, и, когда я ошибался, в руку впивался острый ржавый шип. И боли я не чувствовал, потому что всего меня мордовало от неушедшего холода и напряжения. Лодка ткнулась во что-то и встала. Протянул я руку за борт и наткнулся на мокрый тяжелый куль, торчащий из воды, и не сразу сообразил, что ощупываю ватник убитого Федотова. Я перегнулся через нос так, что доска ножом врезалась в живот, уперся ногами в банку и изо всех сил потянул ватник вверх и на себя, и вспухшее тело разорванного автоматными очередями Вальки Федотова сползло с проволоки на еловом колу; и я опустил снова его в воду, плавно, без всплеска, и оттолкнул подальше от берега и еще несколько секунд видел в косом молочном свете ракеты над островом, как серым бугром уплывает он по течению вниз, к нашим позициям.
Коробков и Левченко смотрели вслед исчезающему в размытой серой мгле Федотову, а я снова ухватился за проволоку и потащил лодку, отпихиваясь от заграждения, стараясь не думать о том, что через несколько минут и мы можем так же поплыть вниз по иссеченной дождем Висле.
Девять ракет вспыхнуло, пока мы добрались до разрыва в проволоке на месте залитого осенним разливом песчаного карьера, где вкопать колья немцам не удалось из-за глубины. Пристали у высокого берега. Коробков остался в лодке под обрывом, а мы с Левченко поползли вверх по оврагу — где-то здесь, метрах в тридцати, должно быть пулеметное гнездо, и подобраться к нему нам надо с тыла.
Левченко полз впереди, он неслышно, по-змеиному извиваясь, продвигался вперед на три-четыре метра и замирал; мы слушали, и в этой фронтовой тишине, вспоротой только недалеким пулеметным татаканием и чавканьем осветительных ракет, не было ни одного живого голоса, и я думал о том, как сейчас невыносимо страшно оставшемуся на береговом урезе Сашке Коробкову, потому что на войне страх удесятеряет свои силы против одного человека. И мы были заняты, а он должен был просто ждать, зная, что, если раздадутся выстрелы, мы уже убиты. А он еще жив.
Голоса мы услышали справа, над оврагом. И сразу же наткнулись на ход сообщения, переползли поближе вдоль заднего бруствера и снова прислушались. Один голос был совсем молодой, злой, быстрый, картавый, а второй — неспешный, сиплый, застуженно-усталый. И мне казалось, будто молодой за что-то ругает простуженного — он говорил сердито и дольше, а второй не то оправдывался, не то объяснял «повторял часто: «Яволь». И подползали мы, не сговариваясь с Левченко, только когда говорил молодой, пока не учуяли за бруствером рядом с собой сигаретный дым. Я ткнул в бок Левченко; мгновение мы еще полежали на вязкой, отрытой из окопа глине и затем одновременно беззвучно перемахнули через бруствер.
Это заняло две-три секунды, но мне запомнилась каждая деталь: один фашист сидел на ящике у пулемета, завернувшись в одеяло, а другой сердито размахивал у него перед лицом рукой, и стоял он, на свою беду, спиной к нам, поэтому Левченко с ходу воткнул ему в шею финку, и он молча осел вниз, а я, перепрыгнув через него навстречу поднимающемуся сиплому пулеметчику, ударил его по голове рукоятью пистолета, натянул на него глубже одеяло и мешком подал наверх уже выскочившему из окопа Левченко.
Мы бегом доволокли «языка» до распадка оврага на берегу. Уже виден был в сумраке силуэт Сашки Коробкова около лодки, когда у самого обрыва мы напоролись на четырех немцев с ведрами — они по темному времени шли за водой. Немцы тоже нас не сразу опознали, и один из них, поднимая «шмайссер», крикнул неуверенно:
— Хальт! Вер ист да?
Левченко бросил на меня немца, и, пока я срывал чеку, придавливал «языка» коленом к земле, он уже бросил гранату, и грохот еще не стих, и от вспышки плавали в глазах волнистые червячки, а уже бросил свою гранату Коробков и одновременно выстрелил из ракетницы зеленый сигнал против течения реки — вызвал отсечный огонь.
Втащили немца в лодку, спихнули ее на глубину, сделали несколько гребков — и все еще было тихо, пока вдруг весь берег на нашей стороне не раскололся пламенем и громом. Завывали жутко минометы, и их «чемоданы» с визгом пролетали прямо над нашими головами и с треском взрывались над обрывом — на немецком переднем крае; стреляли тяжело и резко стомиллиметровки прямой наводкой; на этом кусочке прикрывал наш отход весь сто сорок третий артдивизион…
Потом и фрицы очнулись — осветительные ракеты уже не гасли ни на миг, воду вокруг нас пороли длинными струями бурунчиков пулеметные очереди, у середины реки стали рваться мины, и, когда они взмывали над нами с долгим, щемящим душу ухающим вскриком, мы закрывали глаза и сильнее рвали веслами воду. Потом дощаник протяжно затрещал, я увидел, как крупнокалиберная очередь сорвала целую доску и вода, густая и черная, хлынула внутрь.
— Быстрее! Гребите быстрее! — заорал я и увидел, что Левченко не спеша, словно задумавшись о чем-то, падает через борт. Я вскочил с банки, лодка накренилась и пошла ко дну.
— Сашка! «Языка» держи! — успел сказать я Коробкову и нырнул, хватая за шиворот Левченко…
…И совсем не помню, как нас выволокли — всех четверых — на берег…
Это был сон или воспоминание, и длился он, как ночной поиск, полтора часа, а может быть, все это, происходившее со мной год назад, привиделось мне вновь в то мгновение, когда я проснулся от дребезжавшего долго и пронзительно телефона, гулкого и тревожного в пустоте ночного коридора.