Он умный, способный мальчик. Его натянутые нервы можно ошибочно принять за пугливость. Его склонность уходить от реальности в мечты — за серьезные размышления. Он обнаруживает, что ему нравится строго регламентированный распорядок учебного года с рутиной уроков, завтраков, обедов, ужинов, церковных служб, собраний, спортивных занятий, экзаменов и выходных дней, все это течет естественно, как само время, как мерные колебания огромного метронома. Все реально, но лишено духовной значимости.
Потому что всегда впритык к бурлящему внешнему миру, однако, не замутненный им, существует его тайный внутренний мир, истинный мир Дэриана Лихта. В нем он может свободно беседовать со своей матерью Софи; ее он видит отчетливее, чем Сэттерли и других, находящихся рядом; в нем он слышит музыку такой, какой она должна быть, — Моцарта, Шопена, Бетховена, а также собственные сочинения, которым еще предстоит излиться на бумагу. Тоскуя по дому, Дэриан способен, словно ястреб, парить над Мюркирком, глядя с высоты на старую каменную церковь, которая и есть его родной дом, на кладбище позади нее, на топь, на проступающие в туманной дымке дальние горы. Иногда он видит Катрину так отчетливо, что может поклясться: она тоже видит его; что касается Эстер, выросшей и превратившейся в симпатичную простушку подростка, жизнерадостную девочку, чьи волосы Катрина по-прежнему заплетает в тугие косы, то она смотрит на него испытующе… неужели Эстер и впрямь ощущает его присутствие? Неужели действительно слышит, когда он с ней разговаривает?
Как все одержимые музыкой пианисты, Дэриан мысленно воображает себе волшебную клавиатуру, на которой можно играть когда пожелаешь, легко шевеля пальцами (на уроках Филбрика, например, где двадцать шесть мальчиков, испытывая отвращение к латыни, неделями вынуждены переводить отрывки из Цицерона); когда настоящего инструмента нет под рукой, можно играть на этой невидимой клавиатуре и слышать, или почти слышать, звуки, выпархивающие из-под пальцев. Если все складывается благополучно и Дэриана не вызывают к доске, он каждый день часами играет на этом своем пианино.
Поскольку в академии, несмотря на ее высокую репутацию превосходного учебного заведения, официально музыку не преподают, Дэриан получил разрешение упражняться на органе в часовне; менее чем через две недели после прибытия он стал брать частные уроки у профессора Херманна, который живет в миле от школы и которому Дэриана рекомендовала жена капеллана. (Эти уроки Дэриан оплачивает из карманных денег, присылаемых отцом «на удовольствия, а не на то, что необходимо»). Хотя мистер Мич не одобряет подобных внешкольных занятий, для Дэриана делают исключение, потому что он — сын Абрахама Лихта и очень способный парень. «Мистер Мич, благодарю вас от всего сердца. Отец будет так рад». Дэриан старается, чтобы его благодарность прозвучала громко и ясно.
Играя на органе, зачастую в темноте, Дэриан впадает в транс… и рядом с ним тихо появляется его молчаливая покойная мать — прозрачная, но четко очерченная фигура с длинными распущенными волосами; она слушает, восторгаясь каждым извлекаемым из органа звуком; если Дэриан играет без ошибок, подходит все ближе, ближе… чтобы легко прикоснуться своими холодными пальцами к волосам на его затылке… и шепчет. Дэриан, Дэриан, сыночек мой. Я тебя люблю. Но иногда напряжение становится невыносимым, Дэриан непроизвольно вздрагивает, отдергивает руки от клавиш и устремляет горящий взор назад, где… никого нет.
И все же он шепчет: мама?..
V
В середине семестра Дэриана Лихта неожиданно переводят в другую, более просторную комнату с более высоким потолком в том же Фиш-Холле. Хотя отношения с Тигром Сэттерли и остальными обитателями этажа после визита Абрахама Лихта стали у него дружескими, он вдруг оказывается на четвертом этаже, в хорошо обставленном двухкомнатном номере с видом на парк вместе с мальчиком, которого едва знает, — с Родди Сьюэллом, грузным, хмурым, имеющим привычку кусать ногти и нервно пискляво хихикать.
— Но почему? — спрашивает Дэриан директорского помощника, организовывающего переезд, и узнает, что это сделано по просьбе отца, обеспокоенного сквозняками в прежней комнате, которые вредны для дыхательных путей Дэриана.
Родди Сьюэлл. Знакомая, кажется, фамилия? Но занятый своими мыслями, Дэриан тут же оставляет попытки вспомнить, что она значит — и значит ли вообще — если не для него, то для Абрахама Лихта.
Как мне удалось пройти через их мир, оставшись им не затронутым?
Смерть Маленького Моисея
I
Сначала он мерил свое изгнание часами и днями, потом неделями, потом недели в его помутненном сознании стали сливаться и превращаться в месяцы, времена года; солнце в небе свершало свой привычный круговорот, а ему не становилось лучше, прошло много времени с тех пор, как он перестал быть самим собой.
Из него ушел ДУХ, ДУХ покинул его, оставив лишь головокружение в лишенной всяких мыслей голове и время от времени посещавшую его боль в животе. (Ибо плоть остается, продолжая обтягивать темной оболочкой светящиеся кости. Ведь плоть — единственное, что остается.)
«Отец дал мне жизнь, — думает он без гнева, — а теперь он посылает мне смерть. Но я не умру».
Он не сердится. Не являет собой сосуд, переполненный гневом.
Этого ему не позволяет гордость.
А он исполнен гордости даже в своей тесно облегающей ливрее, на службе у хозяина дома, когда, в нужных местах бормоча: «Да, сэр», «Нет, сэр», «Да, сэр», выносит туалетные принадлежности, грязное белье, засаленные полотенца, полные до краев ночные горшки, когда принимает шляпы хозяина (цилиндр, котелок, соломенное канотье, кепочку-дерби), кашемировое на шелковой подкладке пальто хозяина, дамские меха; он передвигается без робости, с достоинством, потому что это знаменитый дом Силвестра Харбертона в Нотога-Фоллз, огромный Харбертон-Холл, стоящий над рекой, и он знает: ему повезло, что его приняли сюда на службу вопреки явному нежеланию дворецкого-«негра» со свинячьим рылом, его нынешнего начальника.
Однако его пребывание в Харбертон-Холле оказывается непродолжительным и заканчивается внезапно.
Хотя почему, он так и не понял.
Ведь он — образец корректного поведения, не так ли? — ну, почти. Он никогда не теряет самообладания. Не дрожит от затаенной ярости. Весь рабочий день носится рысью: «Да, сэр, да, мэм, разумеется, сэр» — гибкое молодое животное, всегда в движении; сон его примитивен и невинен, хотя иногда он просыпается со стонами, едва ли не с рыданиями — след тяжелой отцовской руки пылает на его щеке; иногда же — оттого, что его внутренности превратились в жидкое пламя и грозят изгадить постель.
Бедный Эмиль — так он себя называет.
Бедный Эмиль — после двух недель службы он становится странным: тихо (насмешливо?) бормочет что-то, закатывает глаза, губы его кривятся, словно он хочет что-то произнести, но не произносит — только «Да, сэр, да, мэм»; когда на него смотрят, лицо его невозмутимо, но внутри, тайно, все бурлит. (Потому что в его бездумной голове — ужас: ведь время идет, а у Эмиля нет ни малейшей возможности исполнить хоть какую-нибудь роль здесь, в Харбертон-Холле, или где-нибудь еще; летят дни, а Эмиль как бы и не существует вовсе, ибо никто не направляет его, никто не обожает, не смотрит на него с восхищением, изумленно, с любовью.)
ДУХ вышел из него, оставив лишь ПЛОТЬ.
Впрочем, этого, кажется, никто не замечает, потому что Эмиль слишком осторожен, чтобы раскрыть себя.
А Харбертон-Холл — такое оживленное место! Такое праздничное! Такое безоглядно веселое! Похоже, несмотря на войну в Европе, для определенных кругов настало время тайного торжества.
Они наживаются на войне, продавая оружие. Торгуя Смертью.
И из этих денег платят Эмилю ничтожное жалованье.
Обеды более чем на сто персон. Официальные балы с приглашением до полутысячи гостей. Ранние чаи, ужины, вечерние приемы, музыкальные вечера, званые обеды с охотой на лис, катанием на коньках, на санях с гор, поздние ужины за полночь… Миссис Ри Лудгейт Харбертон, хозяйка дома, ревниво оберегает свою славу выдающейся хозяйки Долины и внимательно изучает страницы светской хроники нью-йоркских газет, чтобы быть в курсе того, что делают ее манхэттенские соперники (Асторы, Морганы, Фиши, Хантингтоны и прочие). Богатство Харбертонов не сравнить с их богатством, но миссис Харбертон изобретательна, как все не желающие ни в чем уступать хозяйки. Если шикарная миссис Фиш дает званый ужин у себя на Пятой авеню в честь гостящего в Америке корсиканского «принца дель Драго» (к удивлению приглашенных, «принц» оказывается паукообразной обезьяной в полном вечернем облачении и при шпаге), миссис Харбертон закатывает расточительный прием на лужайке в честь заезжей эфиопской «принцессы Квали Алибаумба» (на поверку оказывающейся большой черной пуделихой с испуганными глазами и неисправимыми собачьими повадками — как смеялись гости миссис Харбертон!); если миссис Джон Джекоб Астор устраивает карнавал в восточном стиле, миссис Харбертон — такой же, но на египетскую тему, причем лично наряжается царицей Нефертити: украшенный золотыми пластинами головной убор, платье из серебряного шитья, золотой скипетр и двенадцатифутовый шлейф, который несут за ней два «негритенка» в ливреях, так пригибают ее к земле, что она едва передвигается. На Манхэттене младшая миссис Хантингтон шокирует старших представителей светского общества, устраивая «детский ужин», на котором все гости должны быть в детской одежде, лопотать на птичьем детском языке и есть всякую детскую еду; в Нотоге происходит «ужин для прислуги», где гости предстают в образе собственных слуг, причем у большинства лица уморительно вымазаны черной краской.