И никуда не денешься…
То есть он, конечно, еще говорил себе, что «да ну, ерунда, чего ты мылишь себе извилины» и «подумаешь, одна щепотка», и «что было делать, раз не было выхода»… Но отчетливо знал, что если тогда выхода не было, то сейчас он был. Простой и единственный. И такой, при мысли о котором бросало в дрожь.
Никогда он не решиться. Потому что это — хуже, чем ждать Борькиного выстрела. Потому что такой стыд ужаснее страха.
А еще ужаснее, тошнотворнее, было жить и молчать. Потому что придется отворачивать глаза от всех. От Лёнчика, простодушно сказавшего: «Я никогда не отпираюсь, если виноват». От мамы. От папиной фотографии. От себя самого в зеркале. И (вот ведь жуть!) от Льва Семеновича, когда придешь за новой книгой… Или уж больше не ходить? Вернуть ту, что у Лёнчика, и с концом… Но это все равно не спасение. Потому что свинцовая бляшка на груди будет кусать кожу: доблесть не может быть замешана на обмане.
Такой амулет, чего доброго, станет не защитой, а наоборот. И может повредить в жизни чему угодно, даже… даже папиному возвращению. Лучше уж снять…
Тьфу ты, разве можно верить всяким приметам! Все равно, что в первом классе, когда боишься запнуться левой ногой, или когда, чтобы не вызвали к доске, макаешь в непроливашку палец, а, увидев на улице белую лошадь, передаешь хлопком первому попавшемуся «горе»…
Сразу встал перед ним Юрик. Будто глянул чистыми, как у Лёнчика, глазами. Нет сомнения, уж он-то, Юрик, сказал бы сразу: «Севка, ты что! Лучше признаться, пока не поздно…»
«А откуда ты знаешь, что он так сказал бы? Вы были знакомы всего один день…»
«Разве это важно — день или год? С Борькой знали друг друга с детского сада, а чем кончилось… Гад он, Борька, все из-за него!..»
«Да не ври! Из-за тебя самого!»
«Но не было же выхода!»
«Опять врешь! Был простой выход. Вернулся бы на Стрелку и сказал: «Не достал я порох». Но испугался: решат, что струсил… А ведь так или иначе струсил, потому и полез в корзину за порохом. Потными пальцами… «Всего одну щепотку»… Да хоть одну крупинку! На краденном порохе не бывает честных поединков. И нечем тебе гордиться…»
«Да не хочу я гордиться! Только бы на душе не было муторно!»
«А все равно будет! Пока порох считается краденым. Сделай, чтобы не считался… Знаешь — как…»
Ага, «сделай»! Иди, заставь себя… Лучше уж снять с шеи расплющенную пулю… Но если снимешь незаконный амулет, разве снимешь свинцовую виноватость?
— Мама, — сказал он, — мне надо сходить еще в одно место. Срочно…
— Ты носишься туда-сюда как угорелый. Никуда не пойдешь, пока не съешь хотя бы тарелку супа.
— Ну, ма…
— Посмотри на себя! В этом костюме особенно видно, какой ты скелет…
— Я же не виноват, что нет другого!
— Другого скелета?
Господи, тут выть хочется, а она еще и шутит!
— Ма-ма!.. Мне очень надо! К Льву Семеновичу! Обсудить один вопрос!
— Куда они денутся за пятнадцать минут? И вопрос, и Лев Семенович… Марш за стол.
Иногда чем меньше споришь, тем быстрей обретаешь свободу. Лодька торопливо глотал жидкий куриный суп и молил судьбу, чтобы мама не вспомнила про второе. Впрочем, его кажется, не было: кончились деньги, а до новой маминой зарплаты еще ого-го…
Мама спросила:
— Что за дела у тебя с Львом Семеновичем?
«Ну, разные дела… Насчет книжек… Он обещал мне дать на время старый аппарат, чтобы я поучился… Надо спросить рецепт проявителя для Шурика Мурзинцева… А еще…» Ох, опять надо врать…
Лодька глянул мимо маминого плеча, в дверь кухни. Там была другая дверь, открытая в Лодькину комнату. И виден был его стол, а над столом — снимок с полярными птицами. Тот, что подарил Лев Семенович. Лодька стал смотреть в тарелку и считать в супе редкие кружочки жира. Потом сказал:
— Мне надо… признаться ему в одном деле… в паршивом…
— Боже мой. Что ты натворил?
Лодька сосчитал еще несколько жиринок.
— Я… стащил у него порох…
Поправка в метрике
Сразу стало ужасно И… в то же время легче. Потому что отрезался путь назад…
Конечно были всякие мамины слова. Охи и возмущения. Требования «немедленно рассказать все начистоту». И «до чего ты докатился!» И «что скажет папа!» И «дальше один путь — в колонию!» И «мало несчастий с отцом, так и ты…» И «это всё твои приятели с этой вашей Стрелки…»
В общем — первый неизбежный шквал. Лодька вынес его с опущенным в тарелку носом. Мама сделала передышку, помолчала и велела:
— Отвечай! Что ты молчишь, как деревяшка!
— Что отвечать?
— Объясняй, как это было!
— Я ведь уже объяснил…
— Я ничего не поняла! Как ты мог пойти на такое?.. И зачем вам порох?!
Опять же сказать все, как есть, было невозможно. Не хватало еще, чтобы мама представила себе его бледный труп с дыркой во лбу! И Лодька повторил снова: хотели испытать жестяную модель самолета и нужно было горючее, и он, Лодька, обещал, а Льва Семеныча не оказалось дома, и вот… некогда было ждать…
— Срам какой… А с чего ты взял, что он дал бы тебе, мальчишке, порох? Боеприпас!
— Ну, давал же он раньше, для салюта… Щепотку…
Мама сказала, что у Льва Семеныча, видимо, такой же мальчишечий сквозняк в голове, как у Лодьки и его приятелей… То есть нет, она не хотела так сказать, но… Видимо, Лодька просто сумел заболтать этого занятого, замученного срочной работой человека и… вообще виноват во всем именно он, Лодька… И теперь придется разговаривать с ним по-иному, и…
Лодька понял, что грядет второй шквал, и это было уже чересчур…
— Мама… Ну, ты ведь уже все сказала. Я все это знаю: кто я и какой… Поэтому и решил признаться. Ну, сам же решил…
Мама замолчала. Похоже, что вдруг взглянула на дело с другой стороны. Ну да, сын сделал ужасную пакость, но… все же не банковский сейф взломал (хотя принципиальной разницы нет!) и, главное, терзается, значит, остатки совести еще есть. Другой бы благоразумно промолчал…
Мама села на табурет у окна, сложила руки на переднике.
— Ты меня уморишь…
— Не… я постараюсь не умо… это… не уморять.
— Помолчи!
— Ага!
— Ну что ты молчишь! Отвечай, что собираешься делать?
— Пойду, скажу ему…
— Не «ему», а Льву Семеновичу…
— Ну да… скажу ему все, как было…
— Ты понимаешь, что это неважно: украл ты бочонок пороха или щепотку. Все равно ты совершил вероломство.
— Чего?
— Не «чего», а вероломство. То есть сломал доверие. Лев Семенович доверил тебе свой дом, как близкому человеку, а ты…
Это было уже через край! Никакого вероломства он не совершал. Ну да, черт его толкнул под руку, но ведь ему же, Лодьке, и стало хуже всех… И зачем такие слова… Лодька чуть не заревел (уже не впервые за нынешний день).
— Я пойду… — сипло сказал он и отодвинул тарелку. — Спасибо. — И встал.
И почуял, что маме жаль его.
Почуять было нетрудно. Четырнадцать лет живут вместе, научились угадывать, у кого какие шевелятся струнки.
— Иди, иди, радость моя… Ох и бестолочь ты все-таки…
— Это правда, — чуть улыбнулся Лодька.
— Что правда?
— То что радость… А что бестолочь… наверно, тоже…
Мама смотрела как-то чересчур внимательно. И чуть ли не с болью.
— Мам, ты чего?
— Думаю… Наверно, дело в том, что ты все еще совершеннейший мальчишка.
— Ну… а кто я? Всего четырнадцать лет…
— Вот видишь! Когда тебе надо, ты шумишь: «Мне пятнадцатый год!» А, когда в кусты, — «мне всего…»
Лодька слабо улыбнулся:
— Это как выгодней… Мама, ну ты чего?
— Сядь…
Лодька брякнулся на табурет, словно пнули под коленки. И смотрел на странное мамино лицо. А она смотрела на тикающие у дверей ходики.
— Севка… Наверно, сейчас не тот момент, чтобы говорить про это. Но раз уж так случилось. Все равно когда-то надо…
— Мама, что?! — Лодьку полоснуло нешуточным страхом.
— Да не бойся, ничего плохого… Просто так получилось. В сорок первом году, здесь уже, в Тюмени, тебя надо было определять в детский сад, а маленьких почему-то не брали, только тех, кто с тридцать седьмого и старше. Ну, я и «потеряла» твое свидетельство о рождении. А когда выписывали копию, указала год не с восьмеркой на конце, а с семеркой. Ты был мальчик неглупый, буквы знал уже, сошло…
— С ума сойти… — Лодька лег щекой на клеенку стола. Что еще сказать и как отнестись к услышанному, он понятия не имел. Спросил наконец:
— А папа знает?
— Конечно. Я ему сказала…
— А он что?
— Ну… ничего особенного. Решил, что придет время получать паспорт, тогда разберемся… Но вот, получилось раньше…
Стало тихо.
Мама молчала. И Лодька молчал. Потом поморгал, оторвал от липкой клеенки щеку. Спросил угрюмо:
— Это что же? Значит, у меня украли год жизни? — Он чуть не сказал «ты у меня украла», но прикусил язык.