У ректора в руке был пергамент, подавая свободную руку, он спрашивает:
— Философия?
Алпатову очень неловко сказать, но виду он не показывает и бойко отвечает:
— Да, господин ректор, философия.
Потом ректор просто, чтобы не молчать, спросил:
— Из Ельца?
Но Алпатову представилось, будто ректор спросил: «Неужели же вы из Ельца?» — и что глаза ректора насмешливо уменьшились, и что сейчас последует вопрос: «Как же это вы добрались сюда из Ельца?» Ректор, однако, был совершенно бесстрастен и, пожав руку молодому студенту, передал ему пергаментный лист, на котором огромными буквами по-латыни было напечатано:
«VIR JUVENIS ORNATISSIMUS STUDIOSUS RUSSUS».
[Молодой человек, высокочтимый русский студент (лат.)]
А после торжественного латинского было по-немецки приписано:
«Из Ельца, Орловской губернии».
Алпатов, однако, был не один русский, их было очень много. Аксенов, барственный блондин с голубыми глазами, очень красивый, с большим достоинством подошел к ректору и сказал, что он из Симбирска. С Аксеновым была студентка такой большой красоты, что в ней совсем исчезала типичность народа, и только по словам «из Гомеля» можно было начать, угадывать ее еврейское происхождение. Алпатов еще обратил внимание на очень высокого брюнета с черными жгучими глазами, с цилиндром в руке, похожего на французского гипнотизера, — это оказался Амбаров из Петербурга. Прямо же после Амбарова странный человек в синей косоворотке под серым пиджаком без жилета, размахивая руками, двинулся большими шагами к ректору, как будто с каким-то дерзким намерением, и заявил: «Чижов из Екатеринбурга». С огненно-красными волосами и веснушками, частыми, как на воробьином яйце, пришла Роза Катценэлленбоген из Пинска! И еще было много разных русских, и все до одного на вопрос ректора, что они хотят изучать, отвечали: «Философию».
АПРИОРИ
Восторг полного обновления охватил Алпатова. Думается, так бывает исключительно только у русских, что эта способность к обновлению у русского интеллигента происходит от пожаров деревенской России, после которых возникают постройки гораздо лучшие, чем до пожара.
Всегда казалось Алпатову на крайний случай, что если только решиться все бросить, то потом вылезешь на свет, как змея из старой чешуи. Конечно, в этой обычной для русского способности к обновлению нет материального предмета личной жертвы и потому все легче выходит, чем в евангельском совете богатому раздать свое богатство бедным. Алпатову раздавать было нечего, и его все бросить относилось к собственной своей мечте. Правда, волшебная невеста нашей юности дороже всякого богатства, но все-таки раздать это, как в притче о вещественном богатстве, невозможно: что-то надо создать и потом уже раздавать. Бросить куда легче, чем раздать, но и бросить оказалось не так легко. Беда была в том, что раньше Алпатов брался за рабочее движение, как за личное дело, теперь это стало как долг, и он возвращался к тому же, как филантроп. Как личное дело теперь манила его каждая аудитория знаменитого профессора.
Вскоре после имматрикуляции вся колония русских собралась выслушать доклад Аксенова на тему «От Маркса к Канту».
Алпатов встрепенулся: вот случай ему отстоять материализм, как он когда-то сумел так удачно защищать марксистскую идею у народников. Однако теперь все было совершенно иначе, и самый доклад был не как тогда, на тему «Что делать», а скорее на «Как думать о деле». И оратор был настоящий, блестящий, притом окруженный красивыми девушками, как мироносицами. Председателем был Чижов в косоворотке, с блуждающими глазами, похожий на прежних наших народников. Чижов постоянно вскакивал с места, бросался в зал, находил там кого-то, шушукался, записывал, возвращался на место, все что-то соображая, что-то высматривая. Когда, наконец, он так подбежал к соседке Алпатова Розе Катценэлленбоген, то все и объяснилось сразу: Чижов устраивал студенческую кассу взаимопомощи, дело маленькое. Да так и все представилось Алпатову в собрании, что каждый из этих русских за границей был погружен во что-то свое личное, а не так, как это было когда-то... Казалось, что лучшее было давно в подпольных кружках...
В докладе Аксенова «От марксизма к идеализму» была использована вся новейшая модная философия. Алпатов понял, что все его дальнейшее положение в колонии определится сразу, если он выступит против Аксенова более страстно и революционно-победно. Но как выступить, если он не знал ни Риля, ни Зиммеля и ни малейшего понятия не имел о гносеологии, вокруг которой и вертелся доклад. Но внезапно ему вспомнилась прежняя мысль о практическом коррективе всякой философии, он нащупал в себе реальное, как земля, чувство правды жизненной, для чего нужны простые слова, а не модная философия. Так он и начал говорить, что для философии идеализма нет практического корректива, и если миновать материализм, то это значит миновать диктующую необходимость жизни, и дальше будет, конечно, все легко и безответственно, сначала от Маркса к Канту, потом от Канта к Христу, от Христа к церкви...
Последние слова Алпатова были:
— А церковное христианство нам твердит все время: грех и грех. И если я твержу себе постоянно: грех и грех, то я действительно становлюсь грешником. Материализм, правда, учит нас считаться тоже с чем-то, твердит об экономической необходимости и разделении людей на классы, но практический корректив построенного на этом социализма дает нам в руки средство обойти необходимость и сделаться акушерами при рождении нового общества.
Председатель Чижов, вслушиваясь и вдумываясь в слова Алпатова, страстные и, очевидно, не придуманные им заранее, долго не смеет остановить его, не догадываясь, что стоит только перебить Алпатова, и он смешается. Наконец он все понял и перебил:
— Я вас прошу говорить в границах темы.
— Тема, — отвечает Алпатов, — «От Маркса к Христу», и я развиваю ее от Христа непременно к попу.
— Да, — ответил Чижов, — вы говорите с точки зрения практического корректива, а докладчик ставит проблему чисто гносеологическую. Вы можете продолжать, если согласитесь свою идею изложить в аспекте гносеологии, то есть науки о границах познания.
Алпатов ответил:
— Это познать невозможно, все равно как сотворить человека в колбе: для чего же нам разговаривать о гомункуле?..
В это время какой-то очень симпатичный блондин с добрыми глазами и задушевным голосом взял слово без очереди, стал извиняться перед всеми, вроде как бы всенародно каяться:
— Извините, извините, вот я всех перебил, а хочется присоединиться: вполне согласен.
— Иван Акимыч, — перебил Чижов извинения, — ты нам портишь дисциплину, так нельзя, надо слова просить: мы в стране парламентаризма, а не на деревенской сходке.
— За то я и прошу извинения, — продолжал Иван Акимыч, — я только коротко хочу сказать, что поддерживаю предыдущего оратора, как же это можно жить с одним априори, нужно дело, а не априори. Совершенное безумие так жить, мне самому хочется, например, рюмочку водки выпить, а в голове априори.
Все весело засмеялись, поняв наконец, что Иван Акимыч говорит сильно выпивши. Алпатов поспешно сел.
— И вот еще, — продолжал Иван Акимыч, — ко всему этому явилась еще какая-то гносеология, и я так понимаю, что вся эта наука вышла из ненавистного мне до глубины души априори. Так ли я понимаю? Я же вполне присоединяюсь к предыдущему оратору и призываю всех к жизни. Вот все, что я хотел сказать. Извините.
И сел.
После того взял слово какой-то агроном Коль, заика, и тоже присоединился к Алпатову. Смысл его долгой и трудной речи был в том, что России теперь нужна не гносеология, а посев клевера, кредитные товарищества, кооперация и конституция.
— Вот и все, — сказал в заключение Коль и опустился на стул.
Тогда взял слово сам докладчик Аксенов и с улыбкой, обернувшись к Алпатову, сказал:
— Ваше пожелание практического корректива вполне осуществилось: ваш предшественник предлагает на капусте вырастить конституцию.
Этот витс [От немецкого Witz — шутка] с фамилией Коль-Капуста был так удачен, что все мироносицы стали аплодировать.
Алпатов был совершенно побежден. Чижов предложил перейти к повестке дня на очереди вопрос об организации кассы взаимопомощи. После того многие стали покидать собрание. Алпатов тоже вышел на улицу, подавленный и ущемленный.
МАЛЕНЬКАЯ ВЕСНА
Бульвар, по которому шел Алпатов, между каштановыми деревьями, к себе на Штернвартенштрассе, был несильно освещен фонарями. Немецкая густая толпа гуляющих ровно гудела, как майские жуки на березах в день массового вылета. Бесконечно далека была в эти минуты Алпатову и эта немецкая толпа, и эти русские за границей. Зато в первый раз еще показалась ему за границей хорошая родина Россия. Только нет, он не сказал бы «родина», это слово никак не отвечало встающему в нем чувству. Сказать «родина» можно только в детском журнале «Задушевное слово», сказать «родина» — значит помириться и вместе с тем опуститься. Настоящая родина очень трудная, и без того, что казалась ему теперь долгом, она невозможна, родина с нищетой и тюрьмой какая это родина. Он это новое, впервые встающее у него за границей, назвал бы просто пейзаж: большие поля ржи, перелески, большак с муравой и, пожалуй, люди, необыкновенно доверчивые и душевные. Потом из всего этого определилась близкая душа, с которой во всем можно советоваться, все ей открывать. Так незаметно для себя Алпатов встретился опять со своей тюремной невестой. Но тут случилось, как иногда бывает с людьми, когда они забываются совершенно в себе: так, гадающей невесте показывается в зеркале гроб, старухе разбойник представится, а юношам — как если бы враг застал врасплох и остается только нагнуть голову, чтобы он поразил и кончил все. И Алпатову так было, когда в самый момент, когда он встретил в себе не допустимую раньше мысль о прекрасной родине вне революции и к этому сочувственно и радостно присоединилась, казалось, совсем уже забытая невеста, вдруг близко от него кто-то сказал, назвал его имя...