Вероника любила Грансая, посвящая ему всю свою жизнь, исключительно из верности своей исступленной памяти о человеке с сокрытым лицом, из глубин подвала в доме на набережной Ювелиров; и вот этот человек, которого она так долго и так смертельно ждала, был здесь, сидел напротив, настоящий, – и в точности потому, что был он зрим, она его не видела! Оба – как пешки пред друг другом, разделенные, не способные ни двинуться вперед, ни отступить, и столь же далекие, как две звезды, что будто бы соприкасаются. Но то другая игра, и королевой и конем Вероника объявила:
– Шах и мат! – после чего отправилась спать. Проходя мимо двери графа Грансая, она остановилась и на миг замерла. Над дверью сочился свет – значит, граф не спал. Она не осмелилась постучать.
«Любопытно, – внезапно подумалось ей, – лицо Рэндолфа покрыто очень тонкими, почти невидимыми шрамами. Довольно привлекательно, но почему они мне вдруг кажутся странными?» Она закрылась у себя в комнате и больше об этом не думала.
Несколько недель подряд Рэндолф почти каждый день проводил в присутствии Вероники по нескольку часов. Его отпуск заканчивался, вскоре ему предстояло вернуться в Европу, а он ни разу не обмолвился о своих чувствах. Происходила лишь все та же упорная и безжалостная битва взглядов. И вот уж, когда время прощания надвинулось на них, Рэндолф приметил изменения в лице Вероники – взгляд если не принятия, то, по крайней мере, уступки. Что это: привычка или снисхождение в свете его близкого отбытия? Вероятно, и то, и другое, и первая догадка расстраивала его так же, как и вторая. Тем не менее, недостаток милосердной мягкости в Вероникиных беспощадных глазах уже так подавлял его, что он едва не болел. Как мог он решиться покинуть ее, быть может, навсегда, даже не попытавшись добиться от нее хотя бы одного страстного взгляда, который мог бы потом в своем сердце нести в небеса войны, как щит своим крыльям? Его отпуск усыхал, как знаменитая шагреневая кожа у Бальзака, и он суеверно думал, что, если попытается ухватить малейшее удовольствие превыше того, что ему строго полагается, если не смолчит пред лицом Вероники – счастье видеть ее, ставшее единственной причиной его бытия, закончится до срока.
Как-то вечером Вероника и Рэндолф сидели на песке у оазиса и смотрели на почти достроенную башню. Они были одни. Бетка прогуливалась верхом где-то неподалеку, катала сына. Канонисса, все время после обеда складывавшая постельное белье, уехала полчаса назад в подсобном грузовике, и рабочие, завершившие дневные труды, тоже уже разошлись.
Теперь, когда Вероника сидела среди просторов настоящей пустыни под бескрайним небом, уже нельзя было (как некогда в Париже) сравнить ее взгляд с сушью пустыни и прозрачностью лазурных небес, ибо глаза ее были пустее и безбрежнее этих двух стихий, вместе взятых. У Вероники были прозрачные очи «неутоленной тяги к материнству». Она чуть откинула голову – чувствовать вес волос, плещущих на ветру – и все ее тело отрылось ему, как некие цветы, что опыляются таким манером. Сидя в этой позе, она недооценивала мощь вызова, что представляли изгибы ее тела. Рэндолф опустил голову поближе к ее волосам и сквозь их завесу впился глазами в ее голое колено, кое видел он как Евино яблоко и как череп Йорика. Не в силах более сдерживаться, не сводя глаз с этого места, он заговорил:
– Лишь потому, что знаешь: война вскоре призовет меня к себе, – ты не удостоишь меня наказания за то, что я во всякое время не могу молча не боготворить тебя. Лишь недавно ты начала относиться ко мне с проблеском дружественности. Я никогда не давил на жалость. Но ты все время делала меня несчастным!
– Ты не прав, Джон, – спокойно ответила Вероника, не меняя позы. После долгого молчания она обвила шею Рэндолфа рукой. – Ты понравился мне в первый же миг знакомства, – продолжила она, – гораздо больше, чем я могла бы подумать. Вот несколько дней назад я это поняла. Никто на моем месте не стал бы говорить с тобой столь откровенно, как я сейчас. Ты должен быть достоин откровенности, которую я выказываю тебе, говоря все это, но послушай…
Рэндолф замер, будто парализованный. Мучительно сглатывая слюну, он опустил голову еще ниже, однако перенаправил взгляд, и садящееся солнце уже отбрасывало тень от кончика уха Рэндолфа на обнаженное колено Вероники.
– Да, слушай меня, Джон: хоть я и имею к тебе очень сильное чувство, Жюль для меня – всё, и я буду совершенно верна ему до самой смерти.
– Ты страшно себе противоречишь, – сказал Рэндолф.
– Нет, я всего лишь следую своей природе и своей судьбе. Связывающее нас с Жюлем много выше любых чувств, какие можно выразить. Не только ему я верна – в этом гораздо больше. Через него и свыше него я боготворю далекий образ, и образ этот возвел мою любовь в приделы абсолюта.
– И что это за образ? – спросил Рэндолф.
– Тебе не понять, – ответила Вероника, – и о вещах исключительных для человека говорить нельзя.
– Ты предаешь себя словами, – воскликнул Рэндолф и добавил вполголоса: – Сначала я поверил, что ты с Нодье счастлива. Но теперь знаю, что нет! – Он проговорил последние слова с неистовством и прижался щекой к Вероникиной голове.
– Я счастливейшая из женщин, – возразила Вероника, – хотя бы потому, что должна делить истерзанную жизнь с тем, кто мне дороже всех на свете. Отпусти руку, не стискивай так. Если и была я откровенна, то не для того, чтобы ты воспользовался этим и испортил нашу иллюзию!
Рэндолф выпустил Веронику из начавшегося было пылкого объятия, и теперь тень его уха падала в точности на середину Вероникиного колена.
– Позволь мне, – сказал он, – хотя бы тенью своей ласкать тебя?
С этими словами он опустил голову так, чтобы тень его уха скользнула вдоль Вероникиной ноги, затем медленно-медленно повел ее вверх, вновь до самого колена. Там он замер на миг, а потом еще медленнее начал двигаться выше, посягая на белейшую плоть ее бедра, до самого края юбки.
– Твоя жизнь – пустыня! – воскликнул он раздраженно. – Нодье никогда не подарит тебе ребенка, которого ты жаждешь. Я все знаю, вы – будто те бредящие существа, гибнущие от жажды, что набивают рты жгучим песком, не догадываясь, что в одном локте от них течет ручей пресной воды, могущий их спасти.
– И ты – тот самый ручей? – уточнила Вероника с издевкой, откинув голову и глядя на него в упор.
– Дай мне свой рот, – приказал Рэндолф, заключая ее в объятия и срывая буйный поцелуй.
Вероника дала себя поцеловать, но на поцелуй не ответила, после чего встала.
– Ты утолил свой мелкий зуд. Теперь оставь меня.
– Я отчаянно жду от тебя хоть малой мягкости, – сказал Рэндолф и тоже поднялся на ноги. – Но теперь получу лишь презрение. Я знаю, что все испортил, позволив своим чувствам одержать надо мной верх. Уеду нынче же вечером.
– Нет нужды, – сказала Вероника чудовищно отстраненным ледяным тоном. – Завтра утром мы с Жюлем переезжаем в башню. Твой долг – остаться с Беткой чуть дольше, чтобы хотя бы соблюсти приличия. Но никогда больше не жди от меня дружеского или нежного взгляда, и уж тем более – чего-то большего, о чем я имела глупость тебе рассказать. Ты того не заслуживаешь. – Вероника села на коня и сразу пустила его галопом.
Грансай спустился из своей комнаты – впервые за две недели. Он заключил Веронику в долгие объятия.
– Сегодня, – сказала она, – я останусь в своей комнате!
– Я составлю тебе компанию, – сказал он. – У меня столько всего есть тебе рассказать. Я будто вернулся из долгого странствия.
– Для меня то была вечность, – вздохнула Вероника, – подлинная пустыня!
– А завтра у нас оазис, – отозвался граф и смахнул губами слезу, сбежавшую по щеке жены.
На следующее утро перед их отъездом Бетка зашла к Веронике попрощаться.
– Джон мне все рассказал – что произошло между вами вчера вечером. Он совершенно несчастен и хочет, чтобы я попросила тебя дать ему возможность молить о прощении.
– Я больше не желаю его видеть, – сказала Вероника. – Прощаю его. И, кстати, целуется он, как ребенок! Это даже нельзя считать грехом.
Бетка несколько обиделась на такую оценку соблазнительской мощи Рэндолфа.
– Ты меня удивляешь, – заметила она. – Говоришь так, будто это целый ящик зелена винограда.
Вероника сделала вид, что не заметила дерзости, по обыкновению обняла подругу и уехала.
В башне в оазисе их воображаемое Новообретение Рая началось скверно. Впервые за время их брака Вероника стала отстраненной и вялой в присутствии мужа; была рассеяна, отвечала, не слушая, и всякий раз, наполняя птичьи кормушки, роняла просо на пол.
– Ты здесь счастлива ли? – спросил ее граф в завершение их ужина третьего дня.
– Конечно, я совершенно довольна! – ответила Вероника.
– Будь откровенна, – не отставал Грансай. – Ты ведешь себя так, будто тебе кого-то недостает.
При этих словах никогда не красневшая Вероника залилась краской так, что от прилива крови к ее обычно бледному лицу заплакала от чистого стыда, а лоб ее и кожу вокруг губ усыпало страдальческим по́том. Грудь ее исполнилась отвращением – так сильно она выдала свои чувства, так вышла из себя.