Стихли уныло-величавые звуки песни о смертном часе, и дума хмарой подернула веселые лица. Никто ни слова. Мать Виринея, облокотясь руками и закрыв лицо, сидела у края стола. Только и слышна была неустанная, однообразная песня сверчка, приютившегося за огромною келарскою печкой.
– Спаси вас Господи, родненькие! – подымая голову, дрожащим сквозь слезы голосом говорила мать Виринея. – Ну вот так и хорошо, вот так и прекрасно… Теперь и ангелы Божии прилетели на нашу беседу да, глядя на вас, радуются… Как дым отгоняет пчелы, так бесчинные беседы и бесстыдные песни ангелов Божиих отгоняют. Отходящим же им приходит бес темен, сея свой злосмрадный дым посредине беседующих. Слышания же чтения и песен духовных враг стерпети не может, далече бежит от бесед благочестивых. Так-то, девоньки!.. Нуте-ка, пойте еще, красавицы, утешьте старуху… Зачинай-ка, Марьюшка!
Началась новая песня:
Ах, увы, беда,Приходит чреда,Не вем, когдаОтсель возьмут куда…Боюся Страшного суда,И где явлюсь я тогда?..
Плоть-то моя немощна,А душа вельми грешна.Ты же… смерте, безобразна и страшна!..
Образом своим страшишь,Скоро ты ко мне спешишь,Скрыты твои трубы и коса,Ходишь всюду нага и боса.
О, смерте! Нет от тя обороны —И у царей отъемлешь ты короны,Со архиереи и вельможи не медлишь,Даров и посулов не приемлешь;Скоро и мою ты хощешь душу взятиИ на страшный суд Богу отдати.
О люте в тот час и горце возопию.Когда воззрю на грозного судию.
В глубокое умиление пришла мать Виринея. Лицо ее, выражавшее душевную простоту и прямоту, сияло теперь внутренним ощущением сладостной жалости, радостного смирения, умильного, сердечного сокрушенья.
– Касатушки вы мои!.. Милые вы мои девчурочки!.. – тихонько говорила она любовно и доверчиво окружавшим ее девицам. – Живите-ка, голубки, по-Божески, пуще всего никого не обидьте, ссор да свары ни с кем не заводите, всякому человеку добро творите – не страшон тогда будет смертный час, оттого что любовь все грехи покрывает.
В порыве доброго, хорошего чувства ласкались девицы к доброй Виринее. Озорная Марьюшка прильнула губами к морщинистой руке ее и кропила ее слезами.
Резкий скрип полозьев у окна послышался.
Все подняли головы, стали оглядываться.
– Взгляни-ка, Евдокеюшка, – молвила племяннице мать Виринея. – Кого Бог принес? Кой грех, не из судейских ли?
Накинув на голову шубейку, вышла Евдокеюшка из келарни и тотчас воротилась.
– Матушка приехала! – воскликнула она.
– Ну, слава Богу! Насилу-то, – сказала, вставая со скамьи, мать Виринея. – Идти было к ней. Здорова ли-то приехала?
Поспешно стали разбирать свои рукоделья девицы и скоро одна за другой разошлись. В келарне осталась одна Евдокеюшка и стала расставлять по столам чашки и блюда для подоспевшей ужины…
В игуменской келье за перегородкой сидела мать Манефа на теплой изразцовой лежанке, медленно развязывая и снимая с себя платки и платочки, наверченные на ее шею. Рядом, заложив руки за спину и грея ладони о жарко натопленную печь, стояла ее наперсница, Фленушка, и потопывала об пол озябшими ногами. Перед игуменьей с радостными лицами стояли: мать София, ходившая у нее в ключах, да мать Виринея. Прежде других матерей прибежала она в заячьей шубейке внакидку встретить приехавшую мать-настоятельницу. Дверь в келью то и дело отворялась, и морозный воздух клубами белого пара каждый раз врывался в жарко натопленную келью. Здоровенная Анафролия, воротившаяся с игуменьей из Осиповки, да еще две келейные работницы, Минодора да Наталья, втаскивали пожитки приехавших, вместе с ними узлы, мешки, кадочки, ставешки с гостинцами Патапа Максимыча и его домочадцев. Одна за другой приходили старшие обительские матери здороваться с игуменьей: пришла казначея, степенная, умная мать Таифа, пришла уставщица, строгая, сумрачная мать Аркадия, пришли большого образа соборные старицы: мать Никанора, мать Филарета, мать Евсталия. Каждая при входе молилась иконам, каждая прощалась и благословлялась у игуменьи, спрашивая об ее спасении – все по чину, по уставу… Вскоре боковуша за перегородкой наполнилась старицами.
– Да скоро ль вы переносите? – хлопотала Виринея около Анафролии и келейных работниц. – Совсем келью-то выстудили. Матушка и без того с дороги иззябла, а вы тут еще валандаетесь… Иное бы что и в сенях покинули.
– Истоплено хорошо, – вступилась мать София. – Перед вечерней печи-то только скутаны, боюсь разве – не угарно ли.
– Угару нет, кажись, – заметила мать Виринея, – а ты бы, матушка София, чайку поскорей собрала. Самоварчик-то у тебя поставлен ли?
– Как не поставлен? – отвечала мать София. – Поди, чай, кипит.
И, выйдя в сени, сама притащила в келью шипящий «самоварчик» ведра в полтора…
– Ну как вы, матушка, время проводили? Все ль подобру-поздорову? – сладеньким, заискивающим голосом спрашивала казначея мать Таифа едва отогревшуюся на горячей лежанке игуменью.
– Не больно крепко здоровалось, – разбитым голосом отвечала Манефа.
– Что ж так, матушка? – спросила Таифа. – Чем недомогали? Поясница, что ли, опять?
– Головушку разломило. Известно: дело мирское – суета, содом с утра до ночи, – говорила Манефа.
– Много, чай, гостей-то понаехало на именины? – спросила уставщица мать Аркадия.
– Было довольно всяких гостей, – сухо ответила ей мать Манефа.
– Из городу, поди, наехали? Купцы были? – спросила мать Никанора.
– И из городу были, и из деревень были, и купцы были: всякие были. Да ну их – Господь с ними. Вы-то как без меня поживали? – спросила Манефа.
– Благодарение Господу. За вашими святыми молитвами все было хорошо и спокойно, – сказала уставщица Аркадия. – Службу каждодневно справляли как следует. На преподобную Ксению, по твоему приказу, утренне бдение с полиелеем стояли. Пели канон преподобным общий на два лика с катавасиями.
– С которого часа зачали службу? – спросила игуменья.
– В два часа заполночь велела я в било ударить, – отвечала мать Аркадия. – Когда собрались, когда что – в половине третьего пение зачали. А пели, матушка, утреню по минеи. У местных образов новы налепы горели, что к Рождеству были ставлены, паникадила через свечу зажигали.
– А на трапезе, – подхватила мать Виринея, – ставлено было четыре яствы: капуста с осетриной да с белужиной, да щи с головизной, да к ним пироги с визигой да с семгой, что от Филатовых прислана была еще до вашего, матушка, отъезда, да лещи были жареные, да пшенники с молоком. Браги и квасу сыченого на трапезу тоже ставили. А на вечери три яствы горячих подавали.
– А трудники в тот день дела не делали, – прибавила казначея Таифа.
– А на утрие, на Григория Богослова, тоже с полиелеем служба была, икону святителя, строгановского письма, на поклон становили, – докладывала уставщица.
– Бог вас спасет, матери, – поклонясь, молвила игуменья. – Добро, что порядок блюли и Божию службу справляли как следует. А что Марья Гавриловна, здорова ли? – осведомилась мать Манефа.
– Здорова, матушка, слава Богу, – отвечала Таифа. – В часовне у служеб бывала и у часов и к повечерию. К утрене-то ленивенька вставать, разве только что в праздники.
– Ее дело, – строго заметила Манефа. – А ты бывала ль у нее в дому-то?
– Как же, матушка, раза три ходила, – отвечала казначея, – да вот и мать Аркадия к ней захаживала, а Марьюшку так почти каждый день Марья Гавриловна к себе призывала.
– Не слыхали ль чего, не гневается ли она на Патапа Максимыча? – обращаясь ко всем, спросила мать Манефа. – За хлопотами совсем позабыл к ней письмо отписать, в гости позвать ее… Уж так он кручинится, так кручинится…
– Нет, матушка, кажись, ничего не заметно, чтобы гневалась на кого Марья Гавриловна, – молвила мать Таифа.
Аркадия подтвердила слова казначеи.
– Какой гнев, матушка! – подхватила Марья головщица. – Сколько раз она со мной и Настеньку с Парашей, и Патапа Максимыча поминала, и все таково любовно да приятно.
– Завтра после часов надо сходить к ней, повидаться, гостинцы снести, – озабоченно говорила Манефа. – А вам, матери и девицы, Аксинья Захаровна тоже гостинцев прислала за то, что хорошо ее ангелу праздновали, по рублю на сестру пожаловала, опричь иного. Завтра, мать Таифа, – прибавила она, обращаясь к казначее, – возы придут. Прими по росписи… Фленушка, у тебя никак роспись-то?
Фленушка порылась в дорожном мешке и, вынув сложенный начетверо лист бумаги, подала его Манефе.
– Читай-ка, мать Таифа, – сказала игуменья, подавая казначее роспись. – Благо, все почти матери здесь в сборе, читай, чтобы всем было ведомо, какое нашей святой обители сделано приношенье.
Мать Таифа, с трудом разбирая скоропись, медленно стала читать:
– «Рыбы осетрины свежей шесть пудов, да белужины столько ж, да севрюги соленой четыре пуда. Тешки белужьей да потрохов осетровых по пуду. Икры садковой полпуда, осетровой салфеточной пуд. Жиров да молок два пуда с половиной, балыков донских три. Муки крупичатой четыре мешка, гороху четыре четверти, ветчины окорок…»