Фленушка порылась в дорожном мешке и, вынув сложенный начетверо лист бумаги, подала его Манефе.
– Читай-ка, мать Таифа, – сказала игуменья, подавая казначее роспись. – Благо, все почти матери здесь в сборе, читай, чтобы всем было ведомо, какое нашей святой обители сделано приношенье.
Мать Таифа, с трудом разбирая скоропись, медленно стала читать:
– «Рыбы осетрины свежей шесть пудов, да белужины столько ж, да севрюги соленой четыре пуда. Тешки белужьей да потрохов осетровых по пуду. Икры садковой полпуда, осетровой салфеточной пуд. Жиров да молок два пуда с половиной, балыков донских три. Муки крупичатой четыре мешка, гороху четыре четверти, ветчины окорок…»
Мать-казначея руками развела, дочитавшись до такого приношения.
– Как ветчины? – строго спросила игуменья.
– Ветчина писана, матушка, – отвечала Таифа, показывая роспись Манефе.
– Ох, искушение!.. – послышалось между инокинями.
Белицы улыбались, отворачиваясь в сторону, чтобы матушка не заметила и не вздумала б началить их за нескромность.
– Ты писала? – нахмурившись, обратилась Манефа к Фленушке.
– Настенька это приписала, – отвечала Фленушка. – На смех. А как стали укладываться, она и в самом деле сунула в воз не то окорок, не то два.
– Верченая девка! Егоза!.. – заворчала Манефа, и, обращаясь к матерям, прибавила: – Давно ли, кажись, из обители, а поглядели бы вы, какова стала моя племяннинка.
– Что ж, матушка, дело молодое – шутки да смехи еще на уме… Судьбы Господь не посылает ли? – умильно спросила мать Евсталия. – Женишка не приискали ль родители-то?
– Нет, – сухо ответила Манефа.
– А намедни мужичок проезжал из Осиповки в Баки за хлебом, – продолжала Евсталия, – у Бояркиных приставал, говорил, что жених приезжал к Патапу Максимычу. Из Самары, слышь, купеческий сын.
– Приезжать приезжал, – нехотя отвечала Манефа, – только про сватовство не то что речи, и думы не бывало. Наврал тебе, Евсталия, твой мужичонко с три короба, а ты плетешь. Похожего ничего не бывало. Да.
Мать Евсталия замолчала и ушла в угол, заметив, что игуменья маленько на нее осерчала.
– Известно дело, матушка, деревенский народ завсегда пустого много городит, – отозвалась уставщица Аркадия. – Пусти уши в люди – чего не наслушаешься.
– То-то и есть, – внушительно молвила Манефа, – коль мирских пустых речей не переслушаешь, так нечего и разговоры с проезжими заводить… Не погневайся, мать Евсталия.
Евсталия вышла из угла и, подойдя к игуменье, смиренно поклонилась. Та молча ответила малым поклоном.
– Как благоволите, матушка, утреню править? – спросила Аркадия. – Завтра память преподобного Ефрема Сирина… с полиелеем аль рядовую?
– Как прежде бывало? – спросила Манефа.
– Всяко бывало, матушка, – отвечала уставщица. – Служили с полиелеем, служили рядовую. В уставе сказано: «Аль велит настоятель».
– Так служи, мать Аркадия, рядовую, – решила игуменья. – Послезавтра надо еще полиелей справлять и службу с величаньем трем святителям. А у нас и без того свечей-то, кажись, не ахти много?
– За Пасху, матушка, хватит, а к лету надо будет новых доспеть, – отвечала казначея.
– То-то же, – промолвила игуменья, – поберегать свечи-то надо. Великий пост на дворе, службы большие, длинные, опять же стоянья со свечами.
– А насчет ветчины-то как же, матушка, прикажете? – спросила казначея. – Собакам выкинуть аль назад отослать? Сиротам бы мирским подать – да молва про обитель пойдет.
– Спрячь подальше, соблазну бы не было, – сказала игуменья. – Не погань – пригодится: исправник приедет али кто из чиновников – сопрут… Устинья Московка приехала?
– Приехала, матушка, в ту пятницу прибыла, – ответила казначея. – Расчет во всем подала как следует – сто восемьдесят привезла, за негасимую должны оставались. Да гостинцу вам, матушка, Силантьевы с нею прислали: шубку беличью, камлоту на ряску, ладану росного пять фунтов с походом, да масла бутыль, фунтов, должно быть, пятнадцать вытянет. Завтра обо всем подробно доложу, а теперь не пора ли вам и покою дать? Устали, чай, с дороги-то?
– И то устала, матери, – отвечала Манефа, – костоньки все разломило.
– Матушка-то и в Осиповке совсем больнешенька была, – молвила Фленушка, прибирая чайную посуду. – Последние дни больше лежала, из боковушки не выходила.
– Вам, матушка, завтра в баньку не сходить ли? Да редечкой велели бы растереть себя, – сказала, обращаясь к игуменье, ключница мать София.
– Поглядим, что завтра будет, – отвечала Манефа, – а к утрени, матушка Аркадия, меня не ждите. В самом деле что-то неможется. Рада-рада, что домой добралась… Прощайте, матери.
И стали матери одна за другой по старшинству подходить к игуменье прощаться и благословляться. Пошли за ними и бывшие в келье белицы. Остались в келье с игуменьей мать София да Фленушка с головщицей Марьей.
– Топлено ль у Фленушки-то? – спросила Манефа у ключницы.
– Топлено, матушка, топлено, – отвечала она. – Зараз обе кельи топили, зараз и кутали.
– Спаси тебя Христос, Софьюшка, – отвечала игуменья. – Постели-ка ты мне на лежаночке, да потри-ка мне ноги-то березовым маслецем. Ноют что-то. Ну, что, Марьюшка, – ласково обратилась Манефа к головщице, – я тебя не спросила: как ты поживала? Здорова ль была, голубка?
– Слава Богу, матушка, вашими святыми молитвами, – отвечала, целуя Манефину руку, головщица.
– Больно вот налегке ходит, – ворчала ключница, постилая на лежанку толстый киргизский войлок. – Ты бы, Марьюшка, когда выходишь на волю, платок бы, что ли, на шею-то повязывала. Долго ль простудить себя? А как с голосу спадешь – что мы тогда без тебя будем делать?
– Э, матушка София, что мне делается? Я не из неженок. Авось Бог милостив, – ответила головщица.
– Не говори так, Марьюшка, – остановила ее Манефа. – На Бога надейся, сама не полошай… Без меня где ночевала – у Таифы, что ли?
– К Таифе не пускала я ее, матушка, – ответила за головщицу София, – у ней келья угарная и тесновато. Мы с Марьюшкой в твоей келье домовничали. Минодорушка с Натальей ночевать к нам прихаживали.
– Ну, ступайте-ка, девицы, спать-ночевать, – сказала Манефа, обращаясь к Фленушке и Марьюшке. – В келарню-то ужинать не ходите, снежно, студено. Ехали мы, мать София, так лесом-то ничего, а на поляну как выехали, такая метель поднялась, что свету Божьего не стало видно. Теперь так и метет… Молви-ка, Фленушка, хоть Наталье, принесла бы вам из келарни поужинать, да яичек бы, что ли, сварили, аль яиченку сделали, молочка бы принесла. Ну, подите со Христом.
Фленушка и Марьюшка простились и благословились на сон грядущий у матушки и пошли через сени в другую келью.
– Ну, Софьюшка, рассказывай, как без меня поживали, – спросила игуменья свою ключницу, оставшись с нею вдвоем.
– Да ничего такого не случилось, матушка, – отвечала София. – Все слава Богу. Только намедни мать Филарета с матерью Ларисой пошумели, да на другой день ничего, попрощались, смирились…
– Чего делали? – строго спросила Манефа.
– Видишь ли, с чего дело-то зачалось, – продолжала София, растирая игуменье ноги березовым маслом. – Проезжали это из Городца с базара колосковские мужики, матери Ларисы знакомые, – она ведь сама родом тоже из Колоскова. Часы у нас мужички отстояли, потрапезовали чем Бог послал да меж разговоров и молвили, будто ихней деревни Михайла Коряга в попы ставлен.
– Слышала и я, слышала, Софьюшка, – вздыхая, промолвила Манефа. – Экой грех-от!.. Стяжателю такому, корыстолюбцу дали священство!.. Какой он поп?.. Отца родного за гривну продаст.
– Ну вот, матушка, ты одно слово с Филаретой сказала, а мать Лариса за Корягу горой. Ну и пошли. Да ведь обе они горячие, непокорливые, друг перед другом смириться не хотят, и зачалась меж ними свара, шумное дело. Столько было греха, столько греха, что упаси царь небесный. Мать Лариса доказывать стала, что не нам, дескать, о таком великом деле рассуждать, каков бы, дескать, Коряга ни был, все же законно поставлен в попы, а Филарета: «Коли, говорит, такого сребролюбца владыко Софроний поставил, значит-де и сам он того же поля ягода, недаром-де молва пошла, что он святыней ровно калачами на базаре торгует». А Лариса такая ведь огненная, развернись да матушку Филарету в ухо. Та едва отскочить успела.
– Где ж это было?.. В келарне?.. При мужиках?.. – встав с лежанки и выпрямляясь во весь рост, строгим, твердым голосом спросила Манефа.
– Случилось это, матушка, у Аркадии в келье, – ответила мать София. – Так матери в два веника и метут – шум, гам, содом такой, что вся обитель сбежалась. Просто, матушка, как есть вавилонское языков смешение!.. И уж столько было промеж них сраму, столько было искушения, что и сказать тебе не могу. Как пошли они друг дружке вычитывать, так и Михайлу Корягу с епископом забыли, и такие у них пошли перекоры, такие дела стали поминать, что и слушать-то стало грешно… Что и смолоду водилось, а чего, может статься, и не бывало – все подняли. Уж судачили они, судачили, срамили себя, срамили – с добрый час времени прошло. Мать Таифа их было уговаривать – и слышать не хотят. Насилу-то насилу мать Аркадия их развела, а то бы, пожалуй, в драку полезли, искровенились бы.