Тут заверещал телефон. Мари выпрямилась и бросилась к аппарату. «Да, барин дома». И она уже протягивала трубку хозяину, выпрыгнувшему откуда-то на длинных своих ногах, будто кузнечик. Теперь они были в прихожей втроем. Лайош неловко топтался в дверях, барин улыбался в трубку и весело поглядывал на них, а Мари стояла за телефонным столиком, вся черно-белая, даже на лицо. «Это вы, дорогая?.. Да, я здесь… Как скажете… Шаци у бабушки… Хорошо, на такси… Значит, у моста, на пештской стороне», — слышал Лайош отрывочные фразы и думал: что, если взять сейчас повернуться и уйти? Окликнула бы его Мари, сказала бы хоть слово? А Мари, окаменев, слушала, не скажет ли барин в телефон: «Маришка? У нее гость — брат приехал». Но хозяин ничего такого не сказал и вскоре повесил трубку. «Маришка, мы уходим в кино, — обернулся он к ней. И, прежде чем выйти, еще раз улыбнулся Лайошу. — Что же не пригласите гостя к себе, Маришка? Нехорошо в прихожей его держать». «Спешит он, — ответила Маришка, — он проездом, на минутку зашел…» «Проездом? И куда же?» — любезно поинтересовался хозяин, взявшись за ручку двери. «В Вац…» — пробормотал Лайош, соврав то же самое, что тогда шомодьскому мужичонке.
Барин удалился; Маришка держалась за створку входной двери, готовясь закрыть ее. «Сейчас нельзя тебе здесь оставаться, Лайи. Пусть барин видит, что ты ушел. Встретимся в другом месте. Завтра в десять будь у Кооператива служащих, на Кольце, на улице Маргит. Я туда хожу за покупками…» С минуту они молча смотрели друг на друга. Мари собиралась было еще что-нибудь сказать, чтобы прощание вышло не таким холодным: есть ли брату где жить или что-нибудь в этом роде. Но хозяин уже выходил из комнат, засовывая часы в карман жилета. «Ну пока», — сказала Маришка и захлопнула дверь.
Разговор в прихожей настолько потряс Лайоша, что, очутившись на улице, он никак не мог разобраться в сумятице собственных мыслей и чувств. Разум его то с одной, то с другой стороны пробовал подобраться к тому, что случилось, и беспомощно отступал. «Ну, теперь я знаю по крайней мере, чего от тебя ожидать, Мари, — начал он нащупывать наконец больное место. — Дальше порога не пустила брата, стыдно ей за него стало. А ведь и у тебя, Мари, не всегда была в волосах эта красивая белая лента. Что до барина, так его не надо было бояться: барин вон как ласково улыбался, он бы ни слова тебе не сказал, если б пустила меня в дом. Где это слыхано, чтоб сестра не могла посадить на кухне родного брата!» В солдатах был у них один парень из соседнего города, так он каждый раз, как получал увольнительную, к сестре своей заходил перекусить. И совсем не та несчастная чашка кофе нужна человеку в такое время, а доброе слово. С самого рассвета бродит он в этом городе как неприкаянный и даже пожаловаться не может сестре на свою судьбу. Теперь лишь ощутил он себя по-настоящему сиротой, теперь, когда и сестра умерла для него. Конечно, будь он каким-нибудь мастеровым, зарабатывай деньги, она бы уж не стыдилась за него перед своими хозяевами. И барину бы представила, и к привратнику бы сводила: вот, мол, какой у меня брат, монтер, завидный жених, тридцатку получает в неделю. А так — только избавиться норовит. А сама в таком месте служит, что могла бы ему и помочь. Он вспомнил совет коммунального служащего, открывающего воду: постарайся втереться куда-нибудь в хороший дом — и должность с жалованьем обеспечена. Что бы стоило Мари порекомендовать его этому добродушному барину? Мол, у брата полхольда земли дома есть, да еще хольд ждет его после крестной — это где угодно может служить поручительством. И в солдатах брат был, и по строительному делу работал — его не сравнишь с простым мужиком. Эх, загордилась, видать, Мари от хорошей-то жизни. Чужой человек — и тот больше готов для тебя сделать, чем родная сестра. Хоть бы тот славный коммунальный служащий оказался рядом, он бы по крайней мере посочувствовал Лайошу.
На Кольце Лайош свои пятьдесят филлеров истратил в мясной лавке, где уже спустили наполовину решетку на дверях. Выйдя оттуда, он сообразил, что хлеба у него нет ни крошки. Сунув колбасу в карман, он отламывал от нее по кусочку и совал в рот. Казалось, в жизни еще он не ел такой острой колбасы: крупные крошки перца и соли жгли язык, медленно рассасывались в желудке. Проносились мимо автобусы, везя сытых, веселых господ; на одной остановке в автобус садилась нарядно одетая дама со взрослой дочерью. На женщине было черное платье с какой-то поблескивающей чешуей, на дочери — длинное розовое. Поднимаясь на ступеньку автобуса, дочь подхватила подол своего платья, и Лайош увидел на миг ногу в тонком чулке, сквозь который проглядывали даже самые мелкие жилки. У входа в кино висели рекламные фотографии, на одной из них в каком-то стеклянном бассейне плавали голые девушки; сбоку видно было, как они, изогнувшись в дугу, погружались в воду одна за другой. Лайош никогда еще не был в кино. В солдатах один его земляк как-то смотрел фильм: дочь миллионера, переодевшись в мужской костюм, пробралась на яхту или еще куда. Вот смеху было, когда матросы стали ее обыскивать. Мари-то уж наверняка ходит в кино по выходным дням, а для него, вишь, жалеет немножко хорошей жизни.
Весь этот долгий день, проведенный на ногах, полный неудач и переживаний, вдруг навалился на Лайоша смертельной усталостью. Столько всего было с ним сегодня, что хватило бы и на месяц. Он стал думать, где провести ночь. Ему казалось, надо идти бог знает сколько, чтобы из города выбраться куда-нибудь в лес, на безлюдье, — и вдруг лес оказался прямо перед ним, в середине города. Под высокими деревьями шли извилистые дорожки, вдоль дорожек стояли скамейки. Он выбрал одну, сел, устроил рядом мешок. Время от времени поблизости появлялись люди — чаще всего парочками, обнявшись. Двое не заметили Лайоша и обнялись как раз перед ним, мужчина обхватил спутницу обеими руками и притиснул к себе, а она откинула голову, подставив ему губы; удивительно было, как они не упали и не задохнулись — так долог был поцелуй. Лайош, не выдержав, встал и пошел искать другое место, где ему никто не станет ночью мешать. Он нашел было одну подходящую скамью, но оказалось — на ней уже кто-то спит. То же самое на второй. Наконец на третьей он смог спокойно расположиться. Вынул будильник и, не ставя звонок, лишь завел — пускай тикает ночью где-нибудь рядом. В мешке будильник нельзя было оставлять: мешок Лайош хотел положить под голову. Но и снаружи поставить его он боялся: украдут. Насколько лучше было позавчера в беседке! В конце концов он решил отказаться от подушки и пристроил мешок под скамейкой, со стороны изголовья. Улегся, обняв рукой стойку, на которой держалась спинка скамьи, и, вслушиваясь в ритмичный стук будильника, стал смотреть вверх, на мерцающие в листве звезды. «Эх, Мари, Мари, показала ты нынче себя», — пробормотал он; однако вялая горечь в душе вдруг сменилась какими-то сладко волнующими, неопределенными образами, скользящими в его сознании, как те девушки в стеклянном бассейне, и вот уж стойка скамьи под ладонью превратилась каким-то образом в ногу, вроде той, что мелькнула под розовым платьем на ступеньке автобуса. Дома, еще до солдатской службы, Лайош много всего передумал про Веронку, ворочаясь по ночам на соломе в яслях. Вот и теперь ему представилось, как эта розовая нога… Однако усталость не дала ему додумать до конца; прижав голову к спинке скамьи, он мгновенно уснул.
Проснулся Лайош с мыслью, что не пойдет искать Мари к Кооперативу служащих. Все его тело и даже, казалось, сама душа болели и ныли от лежания на жесткой скамье; он сел, не ощущая никакого желания вообще куда-то идти. Крона каштана над головой полна была воробьиным чириканьем, утренний свет падал сквозь ветви серовато-желтыми полосами, как в церкви. На соседней скамье тоже кто-то поднялся — такой оборванный, что Лайошу стало не по себе. На коленях, локтях, на спине у соседа широкими языками свисали выдранные лоскутья, будто он нарочно постарался придать себе жалкий вид. Лайош пощупал живот, есть совсем не хотелось. От колбасы во рту оставался кислый привкус; не было желания ни двигаться, ни думать. В роще начали появляться люди. Молодой человек ходил взад-вперед по каштановой аллее и что-то учил, глядя в тетрадку, сшитую из напечатанных на машинке листов. «Пандекты… институции…»[17] — доносилось до Лайоша. Молодой человек запнулся, глянул в тетрадку, снова забормотал, но через две-три минуты совсем замолчал и с мечтательным видом принялся перочинным ножом выцарапывать что-то на коре дерева. Лайош сидел, боясь посмотреть на будильник. Наверняка десять уже минуло давно и Мари убедилась, что у ее брата тоже есть гордость, думал он, беря наконец мешок и развязывая его. Будильник показывал четверть десятого. Уже четверть десятого! — испугался Лайош, забыв первоначальное свое намерение; а в следующий миг у него был готов новый план: пускай не надеется Мари, что так просто избавилась от него, хлопнув дверью; он еще выскажет ей все, что о ней думает. Ладно, он пересилит себя и встретится с ней сегодня, в последний раз, и пусть она потом всю жизнь несет на себе суровое братнее проклятие.