из города. Он будет нам тогда не столь опасен. Без него шайка распадётся или, по крайней мере, окажется не в силах предпринять что-либо серьёзное.
— Негодяй! Негодяй! Мне кажется, этого мало, — раздался теперь голос Гиппарха. — Мало удалить его из Афин. Надо удалить Кимона из Аттики...
— Как же мне сделать это, брат? Не могу же я сослать его в ссылку.
— Его надо... просто... убить!
И глухие рыдания обезумевшего от горя Гиппархи огласили комнату.
— Убить?! А ведь ты, пожалуй, прав. Тут нет иного исхода. Правду сказать, я и сам так думал. Только, как умертвить человека, которому мы оказывали гостеприимство?
— Убить! Убить! Убить! Не мы, так кто-нибудь другой это сделает. Деньги всесильны. Убить!
Утренняя заря ярким пламенем охватила небосклон, и восходившее солнце позлатило своими могучими лучами Акрополь. В рабочей комнате Гиппия светильники, горевшие всю ночь, сами потухли, и сноп яркого света врывался в раскрытое окно, у которого стоял теперь тиран. Он, видимо, весьма напряжённо к чему-то прислушивался. Проснувшийся город шумел у его ног, и Гиппий, казалось, не был в состоянии оторваться от раскрывшейся перед его взором картины, картины дивно-прекрасной, как это светлое летнее утро. Однако он не видел её, хотя лихорадочно горящий взор его и был устремлён вниз, туда, где дорога вела на вершину скалы. Лицо тирана было мертвенно бледно, и временами нервная судорога искажала его. Охватившее его волнение достигло теперь крайнего напряжения. Гиппий должен был ухватиться за спинку кресла, чтобы не упасть: ноги не повиновались ему, тело было совершенно разбито. Ему нередко приходилось не спать целую ночь напролёт, но так волноваться, как сегодня, нет, этого он ещё не испытывал в жизни. Что это была за жизнь, что за жизнь! Сплошная борьба с той минуты, как он себя помнил. Ни одного дня полного, безмятежного покоя! И Гиппий невольно сомкнул веки, и картины одна пестрее другой стали проноситься в его воображении. Много трудов, много лишений, много разочарований! Но нигде не было крови, красно-бурых пятен, тех ужасных пятен, которые жгут хуже и больнее раскалённого железа. И вот теперь, сквозь дымку влажного тумана (да, это слёзы! мелкие, едва видные, но всё-таки настоящие слёзы! и много, много, бесконечно много их!) перед взором сына Писистрата стала вырастать огромная, могучая, ярко-красная стена. Она надвигалась всё ближе и ближе, она пробила туман, она грозила задавить его собой, она покачнулась и разлилась широким, мощным потоком тёплой, нет, — горячей, жгучей человеческой крови.
С диким воплем Гиппий вскочил с кресла. Он не сразу мог опомниться, не сразу понял, что с ним. Ах, да теперь он знает: перед ним стоит его старый раб-привратник, который когда-то, много-много десятков лет тому назад, носил его на руках и играл с ним в саду. Старик нашёл своего господина спящим и, осторожно взяв за руку, разбудил его.
— К тебе, всевластный Гиппий, пришли с докладом и требуют допустить.
Кивком головы тиран дал своё согласие.
Через минуту в комнату вошёл рослый поселянин в рваном плаще. Одного взгляда на этого человека было Гиппию достаточно, чтобы понять, что дело сделано. Он только спросил:
— Где?
— У Пританея, господин... двумя ударами кинжала!
— О том я не спрашиваю. Вот деньги тебе и твоему товарищу и чтобы к полудню вас обоих не было в Аттике. Ступай!
III. ЗАГОВОРЩИКИ
В роскошном доме гефирийца Гармодия царило большое оживление. Ещё с утра многочисленная челядь юного хозяина убрала свежими гирляндами стройные колонны так называемого андрона, или главной мужской залы и обвила плющом невысокий круглый алтарь богини Гестии, покровительницы домашнего очага и хозяйственности. Около каждой двери, которых в этом обширном помещении было множество, высилось по два бронзовых светильника на тонких медных ножках, осыпанных едва распустившимися розами. Черноглазые, юркие мальчики и несколько молодых рабынь шныряли взад и вперёд, принося из сада всё новые и новые корзины этих благородных цветов, которыми уже густо были усеяны огромный стол, возвышавшийся вдоль левой стены, и мягкие ложа около него. Другие невольницы спешили уставить эту роскошную трапезу множеством блюд с изящно разложенными на них плодами и сластями. Несколько рослых рабов-азиатов только что притащили в залу пару огромных козьих мехов с вином. Амфоры, кубки и чаши уже давно были здесь, равно как целый ряд драгоценных серебряных кратеров, в которых виночерпий должен был во время пира смешивать вино с водой. В стороне, спрятанный за одной из колонн, стоял огромный чан, предназначенный для льда.
В зале было шумно и весело. Около стола стояла высокая смуглая девушка необычайной красоты. Хотя её наряд почти ничем не отличался от одежды окружавших её невольниц, но та величавая манера, с которой она отдавала приказание за приказанием, та гордая осанка, с которой она распоряжалась всем ходом приготовлений к пиру, тот повелительный взгляд, которым она то и дело окидывала залу, внимательно следя за всем в ней происходившим, всё это сразу обнаруживало в ней хозяйку дома. Правда, хотя строгие, чисто классические черты её прекрасного лица, обрамлённого несколькими толстыми, спущенными на грудь чёрными, как вороново крыло, косами и делали эту девушку похожей на небожительницу, однако в её больших тёмно-синих глазах, в мягком очертании её тонких губ и маленького рта светилось столько доброты и ласки, что явное усердие рабынь, невольников и мальчиков-прислужников, та любовная поспешность и хозяйственная заботливость, с которой здесь все делали своё дело, то нескрываемое расположение, с которым относилась к ней челядь, убедительно свидетельствовали о неотразимом обаянии Арсинои, сестры гефирийца Гармодия.
Её глубоко, искренно любили все в этом доме, где она после смерти матери стала полновластной хозяйкой Доброта Арсинои славилась далеко за пределами Афин в такой же мере, как её необычайная красота, и все в один голос называли первым в