огромным солнцем в чистом по-весеннему небе. Густой снег лежал на вековых деревьях, на оградах, даже на телеграфных проводах. Широкие улицы сияли, как ущелья, прокопанные в снежных заносах, – зернистыми отвалами, сотнями белых искр. Это плавали в воздухе, не опускаясь на землю, плоские снеговые кристаллы.
Чистейшим синеватым льдом отсвечивали на город хребты Ала-Тау. Иногда в горах срывались лавины и над ними столбами подымалась белая пыль.
Ослики, семеня по улицам, потряхивали заиндевелыми ушами. Позванивала подо льдом в арыках вода и, как исполинские зимние розы, расцветали в палисадниках облепленные мохнатым снегом замерзшие цветы рудбекии.
Петров дышал и никак не мог надышаться. От зимнего воздуха даже болела голова.
С удивлением Петров думал, что этот город год назад казался ему угрюмым и зловещим. Но теперь упрямая память открывала в прошлом такие, же светлые дни, такое же чистейшее небо, тот же запах мерзлой листвы, ту же тишину столетних садов. Раньше он не замечал этого. Почему? Может быть, потому, что был один и всегда один смотрел на все это. И не было рядом ни теплой руки, ни смеющихся глаз, ни низкого голоса.
Петров жил за городом, в санатории, среди высокогорной великолепной стужи, где, казалось, звезды на ночь замерзали и покрывались колким льдом.
Он жил в непрерывном и легком волнении. Волнение все нарастало, пока не превратилось в ощущение неправдоподобного и почти нестерпимого счастья, когда ему принесли телеграмму всего из трех слов: «Буду двадцатого встречайте».
После телеграммы все пошло как вихрь из снега, что не дает отдышаться, слепит, превращает мир в белую радугу.
Ночной вокзал, холод вздрогнувших милых губ, ее голос, ночная дорога в санаторий среди лесов из дикой яблони, шум водопадов, ливших тяжелую пену среди снега и бурелома. И голубые зарева звезд, медленно подымавшихся над горами своей вечной и ослепительной чредой. И воздух пустынь, гор, зимы, дувший им в лицо на обрыве, где они на минуту остановились, чтобы посмотреть на вершины, уходившие в неизмеримую ночь, сиявшие тусклым фирновым блеском. И слова Елены Петровны, сказанные тихо, почти с отчаянием:
– Это надолго, надолго… Может быть, навсегда.
1945
Дождливый рассвет
С Наволоки пароход пришел ночью. Майор Кузьмин вышел на палубу. Моросил дождь. На пристани было пусто, – горел только один фонарь.
«Где же город? – подумал Кузьмин. – Тьма, дождь, – черт знает что!»
Он поежился, застегнул шинель. С реки задувал холодный ветер. Кузьмин разыскал помощника капитана, спросил, долго ли пароход простоит в Наволоках.
– Часа три, – ответил помощник. – Смотря по погрузке. А вам зачем? Вы же едете дальше.
– Письмо надо передать. От соседа по госпиталю. Его жене. Она здесь, в Наволоках.
– Да, задача! – вздохнул помощник. – Хоть глаз выколи! Гудки слушайте, а то останетесь.
Кузьмин вышел на пристань, поднялся по скользкой лестнице на крутой берег. Было слышно, как шуршит в кустах дождь. Кузьмин постоял, чтобы глаза привыкли к темноте, увидел понурую лошадь, кривую извозчичью пролетку. Верх пролетки был поднят. Из-под него слышался храп.
– Эй, приятель, – громко сказал Кузьмин, – царство божие проспишь! Извозчик заворочался, вылез, высморкался, вытер нос полой армяка и только тогда спросил:
– Поедем, что ли?
– Поедем, – согласился Кузьмин.
– А куда везти? Кузьмин назвал улицу.
– Далеко, – забеспокоился извозчик. – На горе. Не меньше как на четвертинку взять надо.
Он задергал вожжами, зачмокал. Пролетка нехотя тронулась.
– Ты что же, единственный в Наволоках извозчик? – спросил Кузьмин.
– Двое нас, стариков. Остальные сражаются. А вы к кому?
– К Башиловой.
– Знаю, – извозчик живо обернулся. – К Ольге Андреевне, доктора Андрея Петровича дочке. Прошлой зимой из Москвы приехала, поселилась в отцовском доме. Сам Андрей Петрович два года как помер, а дом ихний…
Пролетка качнулась, залязгала и вылезла из ухаба.
– Ты на дорогу смотри, – посоветовал Кузьмин. – Не оглядывайся.
– Дорога действительно… – пробормотал извозчик. – Тут днем ехать, конечно, сробеешь. А ночью ничего. Ночью ям не видно.
Извозчик замолчал. Кузьмин закурил, откинулся вглубь пролетки. По поднятому верху барабанил дождь. Далеко лаяли собаки. Пахло укропом, мокрыми заборами, речной сыростью. «Час ночи, не меньше», – подумал Кузьмин. Тотчас где-то на колокольне надтреснутый колокол действительно пробил один удар.
«Остаться бы здесь на весь отпуск, – подумал Кузьмин. – От одного воздуха все пройдет, все неприятности после ранения. Снять комнату в домишке с окнами в сад. В такую ночь открыть настежь окна, лечь, укрыться и слушать, как дождь стучит по лопухам».
– А вы не муж ихний? – спросил извозчик.
Кузьмин не ответил. Извозчик подумал, что военный не расслышал его вопроса, но второй раз спросить не решился. «Ясно, муж, – сообразил извозчик. – А люди болтают, что она мужа бросила еще до войны. Врут, надо полагать».
– Но, сатана! – крикнул он и хлестнул вожжой костлявую лошадь. – Нанялась тесто месить!
«Глупо, что пароход опоздал и пришел ночью, – подумал Кузьмин. – Почему Башилов – его сосед по палате, когда узнал, что Кузьмин будет проезжать мимо Наволок, попросил передать письмо жене непременно из рук в руки? Придется будить людей, бог знает, что еще могут подумать!»
Башилов был высокий насмешливый офицер. Говорил он охотно и много. Перед тем как сказать что-нибудь острое, он долго и беззвучно смеялся. До призыва в армию Башилов работал помощником режиссера в кино. Каждый вечер он подробно рассказывал соседям по палате о знаменитых фильмах. Раненые любили рассказы Башилова, ждали их и удивлялись его памяти. В своих оценках людей, событий, книг Башилов был резок, очень упрям и высмеивал каждого, кто пытался ему возражать. Но высмеивал хитро – намеками, шутками, – и высмеянный обыкновенно только через час-два спохватывался, соображал, что Башилов его обидел, и придумывал ядовитый ответ. Но отвечать, конечно, было уже поздно.
За день до отъезда Кузьмина Башилов передал ему письмо для своей жены, и впервые на лице у Башилова Кузьмин заметил растерянную улыбку. А потом ночью Кузьмин слышал, как Башилов ворочался на койке и сморкался. «Может быть, он и не такой уж сухарь, – подумал Кузьмин. – Вот, кажется, плачет. Значит любит. И любит сильно».
Весь следующий день Башилов не отходил от Кузьмина, поглядывал на него, подарил офицерскую флягу, а перед самым отъездом они выпили вдвоем бутылку припрятанного Башиловым вина.
– Что вы на меня так смотрите? – спросил Кузьмин.
– Хороший вы человек, – ответил Башилов. – Вы могли бы быть художником, дорогой майор.
– Я топограф, – ответил Кузьмин. – А топографы по натуре – те же художники.
– Почему?
– Бродяги, – неопределенно ответил Кузьмин.
– «Изгнанники, бродяги и поэты, – насмешливо продекламировал Башилов, – кто жаждал быть, но стать ничем не смог».
– Это из кого?
– Из Волошина. Но