остерегся спрашивать, узнал ли я его. Он залпом допил то, что оставалось в бокале, и заявил, что мы опаздываем. Ни намека на крючкотвора, который, незаконно получив от меня свидетельские показания, добился того, что отца посадили на двадцать лет.
Я же никак не мог избавиться от угнетающего ощущения, что только что разыгранная короткая сценка не вполне реальна. Спрашивал себя, имею ли я право питать мрачные подозрения, наблюдая неуместную сердечность разговора между дядей Джанни и гонителем моего отца. К тому же мне показалось странным, что сына, рассказами о котором он развлекал меня во время допроса, с ними не было. Возможно, – поймал я себя на коварной мысли, – никакого сына не существовало и в помине. Возможно, все, что он говорил мне той ночью, было ложью.
Так или иначе, за исключением отдельных случаев, жить с дядей Джанни оказалось куда легче и удобнее, чем я представлял. Чтобы забрать меня из среды, связанной с родителями, и избавить от неловких ситуаций, он перевел меня в частную школу салезианцев[78]. Она не отвечала идеалам иудаизма, зато удовлетворяла потребность поместить меня в новую среду – так сказать, защищенную и благополучную.
Разрешение пропускать урок религии и не являться в понедельник утром на мессу не только не навредило мне, но и сразу помогло завоевать популярность, которой пользуются экзотичные ученики. Моих новых товарищей можно было понять: я был первым евреем (или тем, кто себя называет таковым), которого они увидели в жизни. Внезапному изменению моего статуса способствовали и другие причины, не в последнюю очередь – благоприятные перемены, происходившие в моем бурно растущем организме: бесконечные обследования, которым своевременно подвергала меня мама – походы к зубным, окулистам, ортопедам, – приносили первые неожиданные результаты; внезапно сияющие, идеально ровные зубы стали гармонировать с волнистыми волосами и улучшившимся благодаря занятиям спортом телосложением. Из-за непроходившего зуда и покраснения мне пришлось отказаться от единственных контактных линз, которые исправляли астигматизм, – ничего страшного, на самом деле очки были созвучнее персонажу, которого я решил изображать.
Учитывая окружение, завоевать славу интеллектуала оказалось пустяковым делом. После бесконечных усилий, которые я прилагал в предыдущие годы, чтобы еле-еле получить удовлетворительные оценки по всем предметам, я сразу сообразил: чтобы стать одним из лучших в новой школе, достаточно половины прежних усилий.
И это была школа для избранных? Что ж, не знаю, как в других странах, но у нас правящим классам плевать на высшее образование, а культурой они интересуются лишь время от времени и только, если так можно сказать, чтобы не ударить в грязь лицом. Вот почему с годами эта школа завоевала не слишком добрую славу refugium peccatorum[79] для безграмотных отпрысков знатных семейств: потерпев поражение в других учебных заведениях, они наконец-то находили такое, где неприлично щедрая плата подразумевала, что на второй год тебя не оставят.
Узнав об этом, можно было решить, что я веду себя не слишком разумно: следуя примеру Франчески, я расхаживал с книжкой, засунутой в глубокий карман куртки Barbour. Но подобное суждение оказалось бы излишне поспешным. Хотя для моих новых товарищей последняя модель “порш каррера” была куда более захватывающей темой для разговора, чем любая диатриба[80] о политике, литературе или философии, было ясно, что мое интеллектуальное превосходство вызывало у окружающих уважение и даже робость, – грех было этим не воспользоваться. В конце концов, самыми богатенькими были дети меценатов и коллекционеров произведений искусства, которые, если придется выбирать, охотнее пригласят на ужин Умберто Эко или Милана Кундеру, чем спортсмена-чемпиона или популярную субретку. Для них культура превращалась в нечто несъедобное, только если могла привести к социальному или денежному неуспеху и вытекающему из этого классовому возмущению. Это объясняло, с одной стороны, почему многие с презрением относились к преподавателям, а с другой – уважали артистические амбиции, способные принести тем, кто их питал, славу и процветание.
Разумеется, меня все это не касалось. Меня можно было назвать чудаковатым и любопытным персонажем, очередным эксцентриком, свалившимся неизвестно откуда. Впрочем, не стоит забывать о том, что, если бы не книжка в кармане и несвойственная всякому денди нерасположенность к общению, я демонстрировал уровень жизни, не слишком-то отличавшийся от их собственного. Этого было достаточно, чтобы ко мне относились с почтением и снисхождением. Вскоре я понял, что на самом деле разница между хорошей государственной школой, где я учился раньше, и скверной частной школой, в которую я попал, состояла в том, что в них придавали разное значение платежеспособности и имуществу родителей. Моим прежним одноклассникам было наплевать, где ты живешь и где проводишь каникулы, то есть на фривольные подробности, которые новый сосед по парте принялся выспрашивать у меня с пристрастием в первый же день.
Разве этого недостаточно, чтобы объяснить успех дяди Джанни? Все знали его или благодаря выступлениям по телевизору, тому, что он играл ведущую роль в широко освещавшихся судебных процессах, или благодаря научному и политическому престижу, который отражали портновские костюмы в мелкую белую полоску. Родители моих товарищей, которым посчастливилось у него учиться, сохранили о нем восторженные воспоминания: однажды устроивший мне допрос сосед по парте сунул мне под нос вырезку из газеты, где сообщалось, что дядя Джанни в очередной раз намеревается отказаться от правительственной должности. То, что дядя являлся на проходившие раз в триместр собрания, на которых учителя пели мне хвалу, возбудило любопытство многих родителей. Что делал в школе этот великий человек? Неисправимый холостяк, пользовавшийся на протяжении многих лет славой донжуана, из какой волшебной шляпы он достал мальчишку, о котором так нежно заботился? Это был тайный сын от одной из высокопоставленных любовниц? Или неожиданно обнаружившийся племянник?
Поняв, куда дует ветер, я стал ловко распространять сведения о прочей знаменитой родне: да-да, я был племянником Туллии Дель Монте – любимым племянником, насколько можно было судить. Помимо подобного невинного хвастовства, я тщательно следил за тем, чтобы не сообщать подробностей о своей жизни.
Вскоре я сообразил, что уклончивость не только не ослабляла любопытство, которое я вызывал, а, напротив, подстегивало его. Это представляло опасность, о которой не стоило забывать. Чтобы избежать неприятных сюрпризов, нужно было контролировать слухи о себе, даже если для этого пришлось бы скормить шайке сплетников искусственные, но все же сочные кушанья. Удостоверившись в том, что сосед по парте служит эффективным резонатором – осведомленным источником, к которому обращалась вся школа, – я решил использовать его для хитрых попыток сбить всех со следа. В ходе очередного допроса, немного покочевряжившись для порядка, я дал понять, что родители