«Елизавета Алексеевна беременна, Константин Павлович, узнавши о беременности, не принял престола»{412}.
Нежелание царствовать, страх перед ответственностью — это было что-то фамильное, странный внутренний изъян, душевная слабость, которую гибель Павла только усугубила. «Et, bien, Nikolas, prostenez vous devant votre frere, car il est respectable et dans sublime dans son inalterable determination de vous abandonner le trone»[47], — сказала Николаю Мария Федоровна в тот день, когда Михаил Павлович привез из Варшавы «отреченные» письма Константина. «Преклонитесь перед вашим братом: он заслуживает почтения…» «Признаюсь, мне слова сии было тяжело слушать, и я в том винюсь; но я себя спрашивал, кто большую приносит из нас двух жертву? — писал позднее Николай. — Тот ли, который отвергает наследство отцовское под предлогом своей неспособности и который, раз на сие решившись, повторяет только свою неизменную волю и остается в том положении, которое сам себе создал сходно всем своим желаниям, — или тот, который, вовсе не готовившийся на звание, на которое по порядку природы не имел никакого права, которому воля братняя была всегда тайной и который неожиданно, в самое тяжелое время и в ужасных обстоятельствах, должен был жертвовать всем, что ему было дорого, дабы покориться воле другого! Участь страшная, и смею думать и ныне, после 10 лет, что жертва моя была в моральном, в справедливом смысле гораздо тягче»{413}.
Николай, кажется, был прав. Какая жертва в побеге? Цесаревич не приехал даже на погребение Александра I, состоявшееся 13 марта 1826 года, хотя в народе настойчиво поговаривали, что теперь уж обязательно «покажут Константина».
Константин же вскоре после воцарения Николая и постоянных с ним несогласий начал тяготиться даже своей должностью в Варшаве. В 1829 году, когда Николай приехал в Варшаву на коронацию, дабы короноваться как король польский, на одной из прогулок цесаревич сделал неожиданное признание.
«Великий князь был угрюм и долгое время молчал, а потом неожиданно обратился к императору с вопросом:
— Знаете ли, государь, о чем я мечтаю?
Затем, не ожидая ответа, великий князь добавил:
— Я хочу уехать на постоянное житье во Франкфурт-на-Майне и жить там частным человеком. Такое мое желание разделяет и княгиня»{414}.
Заметим, что едва цесаревичу предоставилась возможность зажить частным человеком, он нисколько не развеселился. Случилось это, впрочем, только уже после Польского восстания 1830 года, в обстоятельствах, в которых трудно позавидовать нашему герою.
Пока же великий князь оставался в Варшаве, по-прежнему ездил на учения, балы, в театры, писал рескрипты, отвечал на письма, не любил журналов, любил княгиню Лович, словом, почти и жил частным человеком.
Поверить в это низшие сословия отказывались наотрез. В людской, в казарме, в крестьянской избе народ божий рассказывал собственные истории о том, что на самом деле творилось в столицах и где сейчас находится Константин, истинный русский император и бесстрашный заступник простых солдат и крестьян. Слухи множились, росли, бухли, возмещая недостаток гласности, заполняя дома и растекаясь по улицам, площадям, дорогам и городам, словно волшебная каша из известной сказки.
«НЕ ОТПРАВИТЬСЯ ЛЬ, РЕБЯТА, С МОИМ БРАТОМ ВОЕВАТЬ?»
Слух«Константин Павлович, имея себя обиженным, ездил в Царьград и во Иерусалим и нашел в Царьграде отцовское письмо и во Иерусалиме также отцовское письмо и порфиру, и в обоих письмах назначено после Александра быть Константину царем, и привез все оное в Россию и не мог уверить или урезонить, чтоб быть царем ему, то и оставлено до время благопотребного»{415}.
Эта красивая история родилась в городской среде, в Москве, среди простого люда, и была записана дворовым человеком Федором Федоровым. В слухе отразилось древнее верование о необходимости освящения царской власти в двух священных городах Востока. Соблазнительно увидеть и здесь эхо «греческого проекта». Но едва ли в народной среде были так хорошо известны и так памятны столь давние планы Екатерины. Одни греки к тому времени еще помнили о прожекте и надеялись, что Константин проявит к ним особую милость, а потому радовались его восшествию на престол и слегка задирали нос{416}.
Простой московский люд, вероятнее всего, вспомнил о Царьграде просто как о «царском», «святом» городе. И поставил его чуть ниже Иерусалима — ведь в Иерусалиме цесаревич находит не только письмо, но и царскую порфиру. С исторической точки зрения это не вполне логично — идея и атрибуты царской власти были перенесены на русскую почву именно из Византии, сам народ распевал об этом в своих песнях. «Я повынес царенье из Царя-града / Царскую порфиру на себя одел», — говорит царь Иван Грозный в одной из «старин»{417}. Однако превосходство Иерусалима над Царьградом имело свои объяснения — Иерусалим был древнее, по нему ходил Сам Господь, в нем вершились события Священной истории, и столицей Турции Иерусалим, в отличие от Константинополя, всё же не был. И потому Константин Павлович побывал на всякий случай и здесь, и там. После этого сомневаться в законности его власти стало уже невозможно.
В слухах и толках, ходивших в 1826 году по России, явился и печальный призрак императора Павла, который, как выяснилось, всё это время содержался в темнице. «Открылось, что служивший в Артиллерийской роте, квартирующей Таврической губернии в селе Знаменском, рядовой Иван Иванов Гусев, переведенный в Пензенский батальон внутренней стражи, пришедши сюда в то самое время… на вопрос, нет ли чего нового, рассказывал крестьянам, что государь император Павел Петрович содержался в каменном столбе или темнице и что цесаревич ходил к нему с войском и освободил его»{418}.
Еще при жизни Павла народ сочинял небылицы, подтверждающие, что между отцом и его вторым сыном — особые отношения. Мы помним, как в одной из ходивших по Москве историй Константин Павлович защищал отца от бабушки и делился с ним деньгами{419}.
Явление Павла в 1826 году объясняло отречение Константина от царства — цесаревич отрекся, потому что жив другой законный российский император, Павел, который, кстати, вполне мог дожить до междуцарствия (ему исполнился бы 71 год). А впрочем, кого в сказках волнует возраст, если даже костлявая смерть опускала пред лицом фольклорных героев свою косу, не имея над ними никакой власти. Иван-царевич, Константин-цесаревич были бессмертны и вечно молоды. В рассказе 1843 года Константин, умерший, напомним, в 1831 году, ожил и «с обнаженной саблей» опять спас «государя и родителя от министров, которые хотели заставить царя передать управление государственными крестьянами в их руки»{420}.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});