В обувном Павлу Ивановичу повезло. Добрался до него перед самым закрытием, по чьему-то капризу или велению выбросили новый товар, и почти с ходу удалось купить черные, на белом, как снег, меху сапожки, югославские. От цены, правда, поначалу крякнул: пятьдесят восемь, без двугривенного. И не в том даже суть, что дорого, а в том, что на гостиницу, на обед и на весь обратный путь десятка осталась. Сапожки были уложены в узкой картонной коробке, обвернуты тонкой шуршащей бумагой, и пахло от них так крепко и чисто, что Павел Иванович, умащивая покупку в свою кирзовую сумку, от удовольствия рассмеялся. Правда, что повезло. Пускай дочка порадуется, а то все с красными глазами ходит: развелась со своим, зашибал частенько, — ночами-то в подушку и всхлипывает. Вдуматься, ведь — девчонка еще… Так что, бог с ним, что десятка всего осталась. Рубля три — на гостиницу да туда-сюда, трешку на обед и на завтрак, на полтора суток и четырех рублей хватит. Дорога длинная, может, где и шоферское счастье улыбнется, подвезет кого. И не подвезет, так опять не беда: пока совсем обезденежеет, там уж свои места пойдут, прижмет — в любой избе миску борща нальют либо кринку молока выставят. Как при случае усаживают за стол незнакомых людей и они с Машей…
На остановке выяснилось, что троллейбус идет до Волги, что ехать до нее — совсем пустяк, и хотя пора уже было побеспокоиться о пропитании и ночлеге, Павел Иванович без раздумий впрыгнул в первую же остановившуюся машину. Грех ее не повидать, Волгу-то! На Дону живет, Днестр форсировал, из Эльбы свою полуторку мыл, а Волгу не видал. Доведется ли еще в этих краях побывать — кто ведает, а тут вот она, рядом. Еще как к городу подъезжал, голову отвертел: вот-вот будто, за взгорком, откроется она. И на сиденье поднимался: нет, опять равнина, да опять бугор за бугром, — с другой стороны, как выяснилось, подъехал.
Троллейбус пустел с каждой остановкой, на конечной Павел Иванович оказался едва ли не единственным пассажиром. Полный какого-то странного нетерпения, он сбежал по каменным ступеням к гранитному парапету, дотронулся до его шершавой поверхности рукой и не сразу понял, что лежащая за ним внизу густая, подернутая туманом синь, продутая сырым ветром и холодно хлюпающая в лиловой темноте, и есть Волга. Глаз чуть пообвык: обозначились в темноте непроницаемые остовы пристаней, похожие на сказочных чудищ, пришедших к водопою; слева неожиданно и отчетливо проступила легкая цепочка огней моста, пропадающего где-то там, в чернильной гуще и тумане, где снова влажно и далеко струились огни противоположного берега. Да-а, широка ты, матушка.
Странное непонятное ощущение не только не проходило, но овладевало еще сильнее. Подмывало то ли заулюлюкать, что-то крикнуть, бессвязно и громко, то ли перемахнуть через этот шершавый барьер к самой воде и зачерпнуть зачем-то ладонью колючей мокрой стыни. Что ж это такое — кровь, что ли, сказывается? А что ж, если разобраться, — волжских кровей он, это точно. Дед из потомственных волгарей, это батька после гражданской на Дону обосновался да на казачке женился. Живет, должно быть, в каждом человеке что-то такое, о чем он и сам до поры до времени не знает… Неизвестно где — в ушах или где-то внутри, в памяти, в сердце — отчетливо зазвучала вдруг песня, которую так голосисто поет Зыкина:
Среди хлебов спелых,Среди снегов белыхТечет река Волга,А мне семнадцать лет…
А что, видно, вправду бывает, когда в душе пожилому человеку опять семнадцать лет становится, чудно!.. Павел Иванович сконфуженно усмехнулся, опасливо оглянувшись: не вслух ли ненароком забормотал? И тут только заметил, что он не один на набережной. Почти рядом, под корявым вязом, размахивающим на ветру голыми ветками, парень целовал девушку в красной шапочке; под качнувшимся бликом фонаря Павлу Ивановичу даже почудилось, что он увидел ее бледное, с закрытыми глазами лицо. Эх, сладко!..
Ветер меж тем крепчал; поспешно отвернувшись от парочки, Павел Иванович плотнее надвинул кепку, начал подниматься вверх по ступенькам, удивляясь, что их вроде стало больше, чем тогда, когда сбегал вниз. Вот как, даже в груди захлопало!
Высокие окна нижнего цокольного этажа углового дома блестели, как черные зеркала, и только одно из них, посредине, было ярко освещено. Отдыхая, Павел Иванович бездумно остановился как раз напротив и, разглядев над ним квадратик вывески «Редакция журнала «Волна», взглянул уже с некоторым любопытством. Заинтересовал его поначалу, пожалуй, не сам мужчина, склонившийся над письменным столом и что-то проворно строчивший, а его поза: он сидел не спиной к стене, как вроде бы поудобней, а почему-то лицом к ней. Вот он задумчиво уставился на нее, будто на белой стене было что-то написано, дернул себя за длинный нос и затих, прикусив в зубах длинную ручку. Не ладится, наверно, что ли? И худой, хотя вроде и в летах. Что ж, каждому кусок нелегко достается — построчи эдак весь день-деньской! Тот, что в краевой газете про Павла Ивановича заметку писал, представительный был, в комплекции — не чета этому. И озаглавил вон как уважительно: «Мастер». Маша, чудачка, чуть не каждый день кому-нибудь газету показывает, будто к слову; всего с полгода, как пропечатали, а на сгибе уже все буковки вытерлись — ладно, что оба наизусть знают…
Должно быть почувствовав посторонний взгляд, носатый за толстым стеклом резко обернулся. Какую-то секунду-другую они смотрели друг на друга в упор: застигнутый этим неожиданным взглядом, Павел Иванович, высокий, с сутулинкой, в кирзовых сапогах, ватнике и надвинутой на самые уши кепке с надломленным козырьком, и тот, в галстуке на тонкой шее, с сердитыми маленькими глазками под невидными бровями, острым подбородком и запавшими под скулы щеками. Носатик раздраженно запахнул штору — так, что даже здесь, на улице, послышалось, как жалобно звякнули кольца подвесок; Павел Иванович сконфуженно крякнул: он же ничего, случайно, пускай строчит на здоровье — может, что и получится.
Окна многоэтажных домов, выстроившихся вдоль набережной, уютно золотились, за шторами и занавесками мелькали неясные фигуры, — Павлу Ивановичу подумалось, что в эту пору они с Машей усаживаются ужинать, поочередно выкликая из второй комнаты упрямящуюся Галку, и, пожалуй, сильнее, чем острую зависть к чужому семейному уюту в чужих окнах, почувствовал голод. Столовые, конечно, уже закрыты, в ресторан не пустят — амуниция не та, надо, значит, прямиком двигать на вокзал, — там всяких принимают. И перво-наперво — борща, горяченького…
Только здесь, в привокзальном ресторане, вытянув под свисающей скатертью гудящие ноги и чутко ощущая голенищами сапог поставленную между ними сумку с покупками, Павел Иванович почувствовал, как устал. Поджидая официантку, он окинул почти пустой зал — половина столиков была уже убрана и сдвинута — недоумевая посмотрел на электрочасы: длинная, заметно подпрыгивающая стрелка показывала двадцать минут двенадцатого, — что за шут? Он сверился со своими — тоже двадцать минут, только — одиннадцатого, понял, что время тут местное, на час вперед, и забеспокоился. Пока ешь, двенадцать будет, полночь, — чего доброго и в гостиницу не попадешь. Да нет, не должно быть — устроится как-нибудь, объяснит: командированный, вам же, мол, волжанам, шипучку к празднику доставил. В конце концов, ему не номер надо, а всего-навсего койку. Чтобы раздеться, лечь, вытянуться, и утром тогда, как в песне будет: «А мне семнадцать лет!..»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});