испытывает.
«Поэт должен помнить, что в пошлой прозе жизни виновата его поэзия, а человек жизни пусть знает, что в бесплодности искусства виновата его нетребовательность и несерьезность его жизненных вопросов. Личность должна стать сплошь ответственной…
[М. М. Бахтин 1979а: 7-8]
Этот оттенок эксперимента важен потому, что человек встаёт перед произведением как перед Страшным судом, ссылается М. К. на М. Пруста. Он здесь проверяется. Мы проверяемся на произведении, как на Страшном суде [ПТП 2014: 618]. Ты своей жизнью отвечаешь за точность и чистоту формы произведения. И ты своим произведением отвечаешь за правду своей жизни. И нет между жизнью и искусством никакой грани. Точнее, эту трещину между ними ты замазываешь своей собственной кровью. Звучит сильная перекличка, почти слово в слово с молодым М. М. Бахтиным и О. Мандельштамом:
«Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки,
И своею кровью склеит
двух столетий позвонки? …»
Итак, повторяет М. К., с одной стороны, есть представление о мире как о нормативной устоявшейся системе, репродуктивной машине культуры, в которой всё задано и запрограммировано. В этом мире мы выступаем сами как продуктивные машины. Здесь мы мертвы.
Есть другое понимание и иное принятие мира – как мира открытия и испытания, в котором положение человека принципиально трагично и чревато гибелью и возрождением, оно онтологически трагично, и этот мир держится на личном усилии быть, которое и делает человека живым и даже бессмертным.
Для примера М. К. ссылается на ситуацию, сложившуюся в начале ХХ века в русской религиозной философии. В этих великих работах всё было сказано правильно. И про религиозный опыт, и про веру, и про культуру, про человеческий дух. Но было сказано догматически правильно. У людей создалась иллюзия спасения, иллюзия защиты – нас минуют испытания. Но спасения не произошло. Как раз наоборот. Начало века ввергло мир в катастрофу, сугубо антропологическую катастрофу. Потому что мир не держится на догме спасения. Мир держится на личном усилии быть. А потому истошный крик-предупреждение Ф. Ницше был не услышан. И мира он не спас. Объявленный сумасшедшим П. Я. Чаадаев и копенгагенский сторож-одиночка С. Киркегор сил не добавили. Но список личных жертв увеличили.
Так и случилось. Под тонкой пленкой культуры таилась страшная лава. И катастрофа неминуемо случилась, «катастрофа нас самих». Дом человека держится на его усилии, на его душевном движении. Анонимные, отлаженные без меня механизмы культуры мир не спасают. Механизмы, якобы отлаженные «без меня, не способны на то, чтобы держать бытие» [ПТП 2014: 622]. Мир держится не на них. В какой мере мы живые, в такой мере жив и мир, его бытийный порядок. Убьёшь поэта в себе – рухнет и мир.
Возможный человек
Мы поневоле выходим на тему антропологии, которую М. К. вообще-то не любил. Не употреблял это слово всуе. Но по факту выходил на тему «возможного человека».
Ведь что получается? Человек себя, если решится, вытягивает из реактивной повседневной жизни, жизни суетной и хлопотной, «собирая самого себя, вытягивая свои ноги, руки, голову из спонтанных сцеплений», пытаясь найти своё место. Такое вытягивание означает чистой воды эксперимент, поскольку оно, это движение по поиску своего места – занятие рискованное, поступки в этом направлении носят сугубо экспериментальный характер, и сама жизнь, направленная на то, чтобы «выявить действительное лицо мира или реальности», основанная на экспериментальной вере, «предполагает особое человеческое состояние», которое М. К. называет «мужеством невозможного» [ПТП 2014: 623].
Сама попытка совершения акта чистой веры, акта мысли или акта чистой любви – такое стремление вообще-то означает с точки обыденной привычной жизни действие сумасшедшего. Ведь в реальности, в повседневности, таких состояний не бывает, утверждает М. К. Ну нет чистой любви, как и нет чистой веры в виде готовых, данных объектно, состояний. Как нет и святых. Святыми делают кого-то по решению церкви после ухода человека. Мы начинаем обожествлять ушедших людей. Вспоминаем только хорошее, о плохом помнить не хотим. Но ведь святых не бывает в реальности, на этом свете. Все люди грешные. Даже Христос! Он тоже убоялся. И тоже молился: «да минует Меня чаша сия!» (Мф. 26:39). А в начале Пути он был как все.
Режиссёр М. Скорсезе в своём фильме «Последнее искушение Христа» выдвинул версию – почему Христос стал Христом? Потому что вначале сам был великим грешником. Он в юности помогал отцу, плотнику, и сам был плотник. Строгал кресты для распятий по заказу римской власти. Однажды к нему пришли легионеры. И позвали. Пошли! И он пошёл. И они привели его на лобное место. И приказали делать распятие для распятого. Он сделал. «Нет, ты дальше давай», – ему велят. Прибивай давай! Да покрепче. Прямо в ладонь! И кровь брызнула в лицо. А потом… Потом Он ушёл. И стал Христом. Этот фильм Ватикан запретил к показу. Потому что Христос не может быть грешником. И он не может страшиться. И он не может быть помощником на казни. Здесь церковь забывает, что опыт преображения пережил и сам Христос, до этого бывший таким же, как все.
Ну, так вот. В реальной жизни нет ни чистой любви, ни чистой веры, ни чистой мысли. Но мы все хотим надеяться на то, что они есть, допускаем, что вот со мной-то точно могут случиться. Надо только постараться. Стараемся мы, конечно, мало. Но по-прежнему надеемся. Мы допускаем эти, говорит М. К., «граничные состояния», «метафизические невозможности». Мы верим в акт чистой незамутнённой веры. Как верим и в акт чистой, великой любви. Эти состояния нужно заново в себе восстанавливать, вновь обретать утраченное время, хотя человек не может в чистом виде выполнить состояние, заданное на границе собственных переживаний, они запредельны, они метафизичны [ПТП 2014: 624]. Это предельные случаи, поскольку невыносимы для нас как эмпирических существ. Ведь чистое полное слияние душ в акте чистой совершенной любви невозможно. Мы же в реальности любим не так, а как приходится, как получается. Впопыхах, между делом, в подъездах, на вечеринках, на свиданках. Быстро-быстро. Мы не можем так, по полной, до погружения. Мы это можем только в воображении, так, как у поэта, у Арс. Тарковского:
«Свиданий наших каждое мгновенье
Мы праздновали как богоявленье» …
Потому мы проживаем акт совершенства в поэзии, потом, но не сейчас, не сразу. Мы в реальных социальных ситуациях повседневья не доходим до