– Эй, Микешка! – закричал вдруг Селифонт. – Не пущай их в овраг. Гони, гони!
– Слышу, дедушка! – донеслось с другого конца луга, где бегал маленький подпасок.
– Так про чего я тебе, голубь, сказываю? – опять повернул седую бороду Селифонт. – Ан помню. Слушь-ка дальше… И возопили все тогда в один голос: «Караул! Что нам делать теперича?» На их счастье нашелся тут умнеющий зверь. Самый что есть наибольший. Дай бог, не соврать, вроде мамоном его прозывали.
Вначале Николай слушал Селифонта без особого интереса. Мысли его были с Андрюшей. Но постепенно сказка увлекла его. Мерная певучая речь старика успокаивала, отрывала от горьких дум.
– Вот и сказал тогда мамон этот: «Давайте, любезные, искать себе спасение. Потому нельзя больше сидеть сложа руки. Смастерим сообща горку высокую. Ну, и отсидимся на ней пока что». Все тут за дело принялись. Кто глину тащит, кто земли подсыпает. Растет гора не по дням, а по часам.
А мамон этот самый вроде как за артельщика. Порядок блюдет, распоряжается. Без этого никак нельзя в обчем деле. Только вот примечает он, как одна птичка-невеличка все от работы увиливает. Пригляделся мамон: «Эге, да это луговка!» – «Ты по какому праву, – кричит ей, – лентяйничаешь? Почему в общем деле не участвуешь?» А она хоть бы что. Хвостиком вертит, словно и не с ней разговор ведут. Осерчал тогда мамон, разгневался, поймал эту самую луговку и говорит ей: «Заслужила ты, птица нерадивая, наказанию. Станешь над водой летать, а напиться не сможешь. И от этого веки-вечные страдать-мучиться будешь». Вскорости тут и дождик перестал. Солнышко на небе заиграло. По рекам, по морям вся вода разлилась. Люди снова пахать земельку начали, звери по лесам разошлись, птицы в гнезда уселись. Такая ли благодать на землю сошла. Каждому жить хочется… А луговка с той поры все над болотом летает и воды просит: «пить, пить!»
– Только ты, голубь, ее не жалей, – заключил Селифонт. – Сама она во всем виновата: в миру живешь – мир и уважай. Потому все для обчего дела живем.
Вскинув кнут на плечо, пастух опять стал успокаивать:
– Не тревожься, будет жить твой братец. Травки бы ему бессмертной. На святой водице.
На душе Николая стало немного спокойнее. Верилось, что не все еще безнадежно, что Андрюша не умрет, что они долго-долго будут жить для общего дела, о котором говорил Селифонт.
Подходя к усадьбе, Николай увидел древнего старика Ваню Младенца. Он стоял около ворот, размашисто крестясь и тяжело перебирая босыми грязными ногами. До слуха долетел его старческий, шамкающий голос:
– Прими, господи, новопреставленного раба твоего Андрея…
Глухо, замогильно гремели железные вериги на открытой старческой груди.
В ужасе упав на пыльную землю, Николай громко зарыдал.
В столицу!
Я отроком покинул отчий дом…
Н. Некрасов. Из незаконченной поэмы «Мать»Андрюшу похоронили. Похоронили у белой, как саван, стены Аббакумцевской церкви Петра и Павла.
Чуть не каждый день приходил теперь сюда Николай с букетами полевых цветов, заботливо украшая скромный могильный холмик.
Сраженная страшной бедой, мать никуда не выходила из своей комнаты. Около нее неотлучно находилась Лизонька и сразу как-то повзрослевшая, доселе игравшая только в куклы Аня.
Николай уединялся в своей комнате, писал стихи, перечеркивал их, бросал в печку. Только те, которые ему нравились, попадали в заветную тетрадь.
Однажды, открыв старый книжный шкаф, Николай нашел там в углу бумажный сверток, перевязанный алой ленточкой. Это был Андрюшин рисунок: толстый Кутузов на белой лошади, бегущие в страхе французы.
В другом углу обнаружился альбом в толстом зеленом переплете. В него Андрюша складывал свои карандашные наброски. Застенчивый и скромный, он никому их не показывал, даже брату.
И вот сейчас Николай с волнением перелистывал альбом. Какие чудесные рисунки! Тут и береговая песчаная круча на Которосли, и заход солнца на Волге, и старинные вязы у большой дороги, и аллея стройных липок в саду, посаженных заботливыми руками матери.
Слезы брызнули из глаз Николая, посолонили губы. «Милый, милый Андрюша! – шептал он. – Прости, что я не всегда был к тебе внимателен. Я очень, очень любил тебя. Ты был моей тенью, моим вторым я. Пусть мы редко говорили по душам Но зато как понимали друг друга. Славный, добрый Андрюша!..»
Весь во власти печальных воспоминаний, Николай присел на краешек стула у раскрытого окна. В сердце его рождались строки нового стихотворения. Они были наполнены глубокой скорбью и тоской:
Не брат предо мною – могила сырая,Сокрывшая тленный остаток того,С кем весело мчалася жизнь молодая,Кто был мне на свете дороже всего…Касатка порхает над братней могилой,Душистая травка роскошно цветет,И плющ зеленеет, и ветер унылыйНад ней заунывную песню поет…
Да, видел он и порхающую ласточку-касатку над могилой брата, и буйно растущую траву. Прилетал с Волги, завывая под кирничными сводами колокольни, вольный ветер пугал ютившихся под карнизами сизых голубей. Правда, плюща не было. Но без него ведь стихи не стихи!..
Захотелось прочесть написанное кому-нибудь из близких. Но кому? Матери нельзя. Каждое напоминание об Андрюше – это новая рана в сердце. Разве Лизоньке, сестре?
Николай нашел ее в саду. Молча сел рядом. Потом заговорил, словно жалуясь на кого-то:
– Отчего такая пустота в душе? Жить не хочется.
Сестра испугалась:
– Что с тобой, Николенька? Уж не болен ли ты?
– Опротивело все, – тем же тоном безнадежности продолжал Николай, – уехать бы отсюда поскорее, убежать, куда глаза глядят.
– Ох, Николенька! Думаешь, на чужой-то стороне лучше? Не торопись. Поживи вместе с нами. Побудь около маменьки. Не уйдет от тебя Дворянский полк.
– Очень он мне нужен, этот полк, – сердито махнул рукой Николай. – А в Петербург я все-таки поеду. Мне непременно там нужно быть.
– Зачем, Николенька? – ласково спросила ее сестра.
Николай не ответил. Уже не было желания читать стихи. Тем более, не хотелось признаваться, что у него есть заветная тетрадь, на которую он возлагает большие надежды…
Жизнь в родном доме с каждым днем становилась все тяжелее. Вчера отец весь день бражничал с Тихменевым. Аграфена не успевала таскать им с погреба пахучие смородиновые настойки и густые вишневые наливки. А сегодня у него скверное настроение: трещит с перепоя голова.
К утреннему чаю Алексей Сергеевич явился мрачнее темной тучи. Все притихли. Дети, исключая глупеныша Феденьку, боялись пошевельнуться. Елена Андреевна сидела за столом с провалившимися, потухшими глазами, скорбная и усталая. Она налила стакан крепкого чая, пододвинула мужу вазочку с любимым его брусничным вареньем.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});