Любовь плоти раскрывается лишь в удалении актуального сознания от индивидуального Я, в распылении своей самобытности. Вырывая человека из феноменальной окружающей среды, она низводит его сознание в темные провалы подсознательного. Человек делается способным к односторонней плотской любви лишь поскольку он отрывается от своей личности, погружается в поток бессознательной жизни, растворяется в нем и будет жить лишь его дерзновенным ритмом. Поэтому любовь плоти есть выпад из мира красоты, есть оживление собственной кровью безымянных хтонических сил, есть вызов гармонии строя, есть стремление быть вне бытия. Выпад из бытия есть порыв к небытию, есть жажда абсолютной смерти, есть погружение в абсолютное ничто, в ovk ov. Только абсолютное ничто целиком совпадает со стихией плотской любви, и обратно — любовь плоти есть стихия абсолютного умирания. Любовь плоти есть первейшее откровение имманентной среды, ее генерического единства, есть ее сущность, ее основной предикат, есть подземная связь Небытия, Абсолютной Иллюзии, с этим миром борьбы и разочарования. Любовь плоти есть естественная скрижаль Смерти, сна без грез и распыления в безымянном, — и эта доктрина одинаково возвещалась нам мистериями Кали и Шакти, Мелиты 2 и Астарты, Таниты и Деркето, культами друидов и Деметры, Шехины и Венеры, Котитто 3 и Кибелы и всеми бесчисленными поколениями поэтов. Любовь плоти — это естественный и легкий путь отрыва от жизни, к забвению ее невзгод, к утолению ее жгучих болей в экстазе сладостного умирания; любовь плоти развертывается в мглистых провалах духа, и только она способна поглотить жизнь, дать отдых уставшим, рассеять скорбь в причудливых видениях.
Любовь плоти есть единение; как каждая низшая ступень иерархии получает смысл и оправдание своего бытия в подчинении высшим, так и любовь плоти делается великой и святой, когда она есть вызов, реализация и завершение любви духа. Здесь она становится исполнением горнего закона, видимым символом таинства, его физической опорой, его конечной конкретной реализацией. Тот, Кто принес в мир Евангелие Любви, Кто определил Бога как Любовь, начал Свое служение освящением брака в Кане Галилейской. Более того, в христианстве есть предание, что таинство брака лишь освящается Церковью, но что оно происходит только в actu copulationis. Любовь плоти как таковая и здесь остается умиранием, но на месте рушащегося мира тотчас же начинает блистать мир иной, и смерть тленного оказывается только преддверием к сопричислению Жизни Вечной. Экстаз Смерти здесь делается только порогом к экстазу Жизни, и факт coitus'a претворяется в великое делание, в таинство культа, в магический обряд.
Совсем иная любовь плоти, в себе замкнувшаяся; здесь есть только смерть, есть растворение в пустоте, есть экстаз беззвучной тишины. Недаром любовь и смерть на пути веков неизменно ставились рядом. Все богини плотской любви всегда были и богинями смерти. Но если экстаз плотской любви есть экстаз умирания, то такая любовь естественно стремится к тому, чтобы песнь любви была и песнью смерти. Если у пчел и у некоторых других насекомых акт любви всегда влечет за собой смерть самца, то у человека это является лишь исключительным апофеозом высочайшей страсти, уделом особого избранничества. В седой древности при матриархате, в грозных дубравах первобытной Европы это было законом, и ласки друидесс искупались лишь ценою жизни. Подобный же обряд сохранялся на другой половине земного шара — в причудливой цивилизации древней Мексики. Живая богиня плотской красоты, Клеопатра, по свидетельству Аврелия Виктора, также пыталась восстановить этот кровавый культ, запечатленный в бессмертных стихах Пушкина. Наконец, он в позднейшее время ожил в легендах Грузии о царице Тамаре.
Любовь духа есть светлое радование. Ее благовест стремится повсюду и повсюду разносит свой живительный экстаз. Всякий, кому ниспосланы ее дары, стремится, чтобы все люди были счастливы, чтобы последняя слеза растаяла в улыбке. Вдыхая жизнь во все, любовь вносит свет во все трущобы жизни, и благодать любви заставляет блекнуть все горечи и невзгоды. Любовь есть истинный неугасимый светоч, и ее всеозаряющие лучи заставляют трепетать сердца, вдыхают жажду подвига, зовут к жертве и делают все принятые страдания тем более сладостными, чем сильнее вызываемая ими боль. Самая смерть и тягчайшие из испытаний претворяются в. светозарный гимн победы. Так возник подвиг беззаветного служения Любви, добровольного принятия на себя искупления переложением грехов ближних (transplantatio morborum). В полном самоотречении и забвении личных непосредственных интересов человек всего отдавал себя под удары судьбы и в самих страданиях видел ниспосылаемое небом благо. У одних пламенное стремление духа разделить подвиг искупления Спасителя побуждало их идти на верную смерть в жесточайших муках при проповеди Евангелия, другие удостаивались раскрытия ран, подобных Христовым (стигматы), третьи, приняв обет бедности, шли с мечом на бескорыстную защиту правды, четвертые сгорали в экстазах пламенеющей любви.
Любовь плоти всегда исполнена бесконечной тоски4. Она стремится замкнуться в себе, спрятаться, стать невидимой, она стыдится самой себя, жаждет быть прикрытой и одинокой. Но если она достаточно сильна, чтобы ниспровергнуть стыд, она тотчас же становится тираном, неописуемым по своей лютости. Любовь плоти есть истинный палач; ее леденящие порывы стремятся все и везде ниспровергнуть и окружить себя ореолом скорби и страдания. Чем дерзновеннее плотская любовь, тем более она жестока, тем кровавее ее ореол, и, приковывая человека к позорному столбу измены перед духом, она стремится выделить его амфитеатром мук и преступлений. Разврат всегда жесток. Если внешнее сковывает его триумф, он таится, скрыто негодуя, но если сила находится в его руках, он тотчас же обнаруживает себя заревом крови. Охватываясь экстазом разврата, человек особенно ярко чувствует пошлость и банальность обыденной жизни и самодовольно испытывает ощущение своей особой отмеченности и мрачного аристократизма. Огромное большинство людей и в своем падении остается только пошлым. Создать действительно глубокие провалы и смело ринуться в них — удел весьма немногих. Если распущенность только пошла и жалка, то истинный разврат родится лишь в великом дерзновении, несет в себе причудливые, невообразимые красоты, порождает законы особой извращенной эстетики. Здесь нет тепла божественной любви, нет красоты первородной, нежной и ласкающей, нет плавности переливов тона, звука и света. Их заменяют здесь острота жгучести и холод безразличия; здесь царствует красота несбыточных контрастов, резкость очертаний и встречных столкновений, хаос изломов и надрывов, перемежающийся ритм то бурной пляски исступленного стремления, то одинокий вопль души над рушащейся жизнью. Здесь нет ни целей, ни стремлений; обвал желания себя сжигает в своем падении; цель мелькает лишь на мгновение и перестает быть целью, распадаясь, исчезая, чтобы вновь затем мелькнуть, как удаляющееся эхо, Покой бездействия и беспрестанное мелькание на миг желанного насыщает все. Все ненужно; все не стоит и того, чтобы протянуть хотя бы руку; ценна только мечта… Но как хорошо страдание! Как интересно наблюдать наплывы чувств, в них не участвуя. Поза, судорога, невыносимость мук рождают новое. Это новое творчество, новый мир. Это зрелище для избранных. Здесь нет пошлости привычки, заученности ролей. Это искренно, а потому и вечно ново. Но вот доносится откуда-то голос осуждения, сознание грозит расколом. Значит, близко и те, кто может осудить. — Тем хуже для них! Какая сладость заставить их содрогнуться, и чем прекраснее и беззащитнее жертва, тем исступленнее радость выпить из нее страданием жизнь. Так нарастает в бездне разврата жажда лицезрения страдания. Если в современных условиях человек скрывает эти сатанинские мечты или может насладиться лишь немногими жертвами садизма, то в древности этих преград не существовало. Чем сладострастнее был коронованный безумец, тем более он был и жесток. Каждая оргия ознаменовывалась воплями сотен страдальцев, и леденящие душу страницы хотя бы Светония5 раскрывают, как бездонна пучина низвержения человека. Но не одни цезари находили в лицезрении страданий апофеоз наслаждения; в них участвовало и все население императорского Рима. Никогда трагедия или музыка не могли насытить до дна жажду наслаждений. Только кровь и муки могли дать истинное зрелище, только видя их народ был счастлив. И устроители зрелищ знали, что делали, когда в верхних этажах цирков гостей ждали женщины, чтобы расточать ласки под звуки воплей и хруст костей. Так жил целый народ, и немного было людей, в которых не таилось сплетения сладострастия с жестокостью. И не один Рим шел по этому пути. Весь Ближний Восток и Африка всегда сплетали культ сладострастия с культом кровавых жертв — Ваалом. Опьяненные потоками крови жертв, толпы бросались в священные рощи Астарты, чтобы насытить беснующуюся плоть. Сладострастие и жестокость всегда шли рядом. Если человек охвачен чувственной стихией, поглощающей все его помыслы и стремления, но волею судеб лишен возможности найти выход страстям и насытиться упоением разврата, то тем дерзновеннее становится он лют и жесток. История византийских евнухов и западных аскетов есть целый океан крови. Святая инквизиция истребила больше жертв, чем их поглотила слава Цезаря, Александра и Наполеона. Современная толпа, увы, должна довольствоваться немногим, но и она более всего любит те зрелища, где всего скорее ожидать кровавой развязки. Таков бой быков, бокс, различные головоломные трюки гимнастов и жонглеров. Но и теперь эти зрелища сосредоточиваются в тех местах, которые являются и центрами разврата.