В общем, Мирикла и Патрина не голодали. Собранных денег хватало на свежий белый хлеб и копченую курицу. Эту нехитрую еду они съедали в товарном вагоне за депо. Видимо, в этом вагоне возили лошадей. Запах конского навоза и соломы, пропитавший его стены, мог бы свести с ума любую изнеженную горожанку. Но эти запахи Патрина полюбила еще во время приездов в табор и поэтому с аппетитом рвала крепкими зубками куриное мясо, отламывая мягкий хлеб.
Они перед едой помыли руки водой из бутылки, а потом, раздевшись до пояса, тщательно вымыли грудь. Мирикла строго запретила пренебрегать элементарной гигиеной. Любуясь ее грудками, шарообразными и плотными, как апельсинки, старая цыганка пробормотала:
— Ты будешь просто красавицей, Патри. Ты уже сейчас красавица! Твоя грудь — как у богини Шивы, а ступни — как божественный цветок лотоса — ты их не испортила. Твой жених…
Она запнулась. Выливая на грудь остатки воды, Патрина спросила:
— Что жених, Мири? А когда у меня будет жених?!
— Будет. СКОРО будет жених! — со значением ответила Мирикла и больше об этом не говорила.
А сейчас вот Патрина оказалась в беде. И Мирикла куда-то запропастилась. Неужели она не чувствует пульсирующие сигналы тревоги, посылаемые мечущимся мозгом девочки? В десяти шагах от них шумит остановка, подъезжают, возмущенно сигналя, маршрутные «Газели», а ее тискает тут жирный мерзавец — «смотрящий»!
Ему наконец удалось справиться с замком ширинки. Грязной ладонью он ухватил девочку за левую грудь, стиснул, придавил сосок, и та первый раз от боли тонко вскрикнула.
И в этот момент сзади появилась Мирикла.
Она стояла в узком проеме, и лицо у нее было страшное, жуткое — совсем как тогда, на огороде. Мирикла уже рассказала, что она сжигала их одежду по особому ритуалу, с принесением в жертву Черной Курицы, чтобы ОНИ не учуяли даже духа женщин. А учуять могли на многие километры, и дело тут заключалось вовсе не в обонянии.
Вот и сейчас распущенные космы Мириклы шевелились то ли от ветра, то ли от чего-то еще. Патрина видела — странно, будто со стороны, — что черные глаза старой цыганки сначала провалились, потом стали белыми, поглотив зрачки, как у мраморной статуи. Из глаз Мириклы появились змеи. Ими она дотянулась до ставшего прозрачным толстяка. Змеи, шипя, обвили его суставчатый позвоночник и полезли в голову, внутрь пространства под оскаленным черепом. Их пасти жадно пожирали серую, зернистую на вид массу под черепной коробкой.
Левка-Смотрящий, сам заваливший уже трех человек из конкурирующей бригады и раскромсавший, помнится, одну нахальную шлюху тут, на вокзале, на кровавые ошметки, выживший в двух сходках со стрельбой, внезапно ощутил, как голову залила кипящая смола. Он отпустил девочку, запрокинул голову, затряс ею отчаянно, пытаясь избавиться от каких-то гигантских червей, распиравших череп своими пружинистыми телами. Но это ощущение не проходило, и он рванулся прочь, дергая головой с выдавшимися из орбит глазными яблоками — полетел, не разбирая дороги. И при этом кто-то будто тащил его, как нашкодившего ученика, стиснув раскаленным наперстком, но не за ухо и не за шкирку, а за самый ценный его отросток, за самое главное…
Детина в раздолбаных ботинках, джинсах и тельняшке врезался в толпу на остановке, расшвыривая людей, и вывалился прямо в промежуток между одной, подкатывающей, «Газелью» и второй, сдающей назад.
Перед водителем этой первой машины, молодым парнем, внезапно выросло безглазое, раскуроченное воплем лицо. Он в ужасе ударил по тормозам, но поздно: послышался их скрежет, потом странный хлопок, будто раздавили пакет с молоком, а на лобовик «Газели» изо рта мужика плеснул кровавый сгусток, заливший все стекло.
На остановке дико закричала женщина, потом еще кто-то. Люди шарахнулись в стороны.
Почти оторванная голова Левки-Смотрящего повисла на жилах переломанной шеи, между двумя маршрутками. Как у раздавленной куклы.
Они, конечно, разбирались. Через два часа после того, как хмурые дворники смыли с тротуара кровь, охлестывая его водой из шлангов. А крови было неправдоподобно много, почти черной, липкой, будто на остановке зарезали слона. После этого на вокзал приехал в сером «БМВ» цыганский «барон», а на самом деле — просто самый жестокий наркоман Сашок, провел «следствие», выбил зубы одной молодухе, рассек ножиком ухо еще одной, почти девочке, попинал ногами самую старую таджичку, но так ничего и не узнал. Да, были здесь двое пришлых, работали, но плохо работали — честно. Они сбили им всех клиентов, мерзавки, а куда делись — неизвестно. Вроде как одну прищучил этот парень, раздавленный машинами, но и то неизвестно. Черт его знает!
— А вообще, Сашок, — говорили они, — ничего мы не видели. Смирные мы люди, закон знаем…
Мирикла и Патрина были уже далеко. Они пробирались по путям сортировочной станции, увязая голыми ногами в угольной пыли и сдирая их о камни насыпи. И вот в этот момент прямо на них, из-под арки моста над грузовым проездом, выкатился автомобиль: это был не Сашок, нет, а двое его поручных, опоздавших к разборке на привокзальной площади.
— Эй! — рявкнул один, выходя из машины и наваливаясь на дверцу. — Вы че тут? Ну-ка стой, мля! Стоя-ать!
Он выхватил из-за ремня брюк длиннодулый спортивный «Марголин» и наставил на замерших цыганок.
— Сюда идите, базарить будем, — приказал бандит.
Мирикла и Патрина уже давно могли разговаривать глазами: легкое движение губ, и словесный код беззвучно передавался от одной к другой. И вот сейчас, в раскаленном воздухе, звенящем, как сто тысяч колоколов, Мирикла бросила взгляд на девочку. Взгляд короткий, ожегший, как ударом хлыста. Она передала губами одно: «ТАНЦУЙ!»
Как танцевать, Патрина не знала, но поняла, что надо повторять все движения за женщиной. А та подняла сильные руки вверх и закрутилась, притопывая, на одном месте, между двух ниток путей, под невидимую музыку.
Танцевать на острых камнях было больно — даже им. Но босые коричневые ступни Мириклы продолжали мелькать на рвущем кожу щебне. Жарило бешеное солнце, угольная пыль забивалась в легкие, воздух дрожал маревом, поднимаясь нагретым ковром от рельсов. Развевались юбки. Слышался глухой шорох щебня. Где-то далеко гудел состав и грохотал, помогая ритму танца: еще, еще… да-дан-да-да… да-дан-да-да… да-дан-да-да!
«Пляши, Патри! Не жалей своих крепких пяток! Царапины еще заживут, а сейчас ты спасешь жизнь! Пляши, родная!»
И больно ногам, и больно в груди, прокалываемой чем-то, как спицей, и глаза заливает пот со смуглого лба…
«Пляши! Крутись! Я тебе помогу! Я унесу нас обеих…»
Подельник бандита тем временем набивал в машине косяк. С утра его корежила ломка, и он не вытерпел. «Хрен с ним, — думал он, — Сашок оштрафует за то, что опять обкуренный, зато какой кайф». Пальцы не слушались, анаша сыпалась на колени. Наконец, второй бандит задымил самокрутку и вылез из «БМВ». Он уставился недоуменно на стоящего с пистолетом в руках товарища.
— Э, ты че, Колян? — выдавил он. — Ты че, екнулся? Ты кого гоняешь?!
Но тот и сам оторопело опускал ствол. Что за чертовщина! Только что тут были две цыганки в цветастых своих халатах и косынках. Он приказал им подойти, а они, дуры, давай выплясывать за рельсами, на горячем камне. И через миг превратились в расплывчатые пятна. Заслезились глаза, наверное, от угольной пыли. Он протер их тыльной стороной ладони. А когда протер… цыганок уже не было. Только расшвырянный их босыми пятками щебень да колышущееся марево на этом месте. Со стороны вокзала приближался товарняк.
Колян, оскалившись, вскинул «Марголин» снова и передернул затвор.
— Колян, епт, кончай! — Подельник перехватил ствол, направил вниз. — Тут менты кругом, с линейного отдела! Охренел, что ли, палить? Повяжут — пять сек. Поедем давай.
Сев за руль, он отпил воды из лежащей между сиденьями бутылки и, глядя на громыхающие мимо вагоны, которые уже скрыли от них то место, проворчал:
— Показалось тебе что-то, че ли?
— Цыганки были. Там.
— Какие, нах, цыганки? Я никого не видел.
— Были!!!
— Возьми косяк, докури. Ты перегрелся, Колян!
Напарник угрюмо молчал. «БМВ», подняв тучу угольной пыли, сорвался с места.
Там, за ниткой железной дороги, круто поворачивающей вправо от Оби и уходящей на Иркутск и Красноярск, есть чудесное место — Кудряшовский бор. Дремлют в сосновой неге роскошные особняки, спят бывшие «обкомовские» дачи. А Обь подступает к берегу и играет с ним, как ветер со шторой: то насыплет золотого, плотного и в то же время мелкого песочка, то загустит вязким глинистым илом, то покроет травой, наполовину погруженной в теплую воду. И никого, никого нет рядом на несколько километров: город недоеденным куском отодвинут вбок, со всей его суетой, стрельбой и разборками.