Трудно было возражать против этого, и Бегунок уступил.
Но в колонии снова покатилась волна краж, мелких, правд, но достаточно неприятных: то кошелек, то ножик, то новые брюки, то фотоаппарат, то еще что. Все это исчезало тихо, бесшумно, без каких бы то ни было намеков на следы. Вечером дежурный бригадир докладывал Захарову о пропаже, Захаров, не изменяясь в лице, отвечал «есть» и даже не расспрашивал об обстоятельствах дела. И бригадиры расходились без слов, и в спальнях колонисты старались не говорить о кражах. Но и в спальнях и среди прочих забот не забывали колонисты о несчастье в колонии: все чаще и чаще можно было видеть остановившийся, чуть прищуренный взгляд, осторожный поворот головы к товарищу. И Захаров стал шутить реже.
В июне начали пропадать инструменты: дорогие резцы из «победита», штанген-циркули, десятки масленок, — масленки медные. Соломон Давидович без всяких предупреждений попросил слова и сказал на общем собрании:
— Я по одному маленькому делу. Удивляет меня, старика: вы такие хорошие работники и советские люди, вы на собраниях говорите о каждой пустяковине. Интересуюсь очень, почему вы ничего не говорите о кражах? Как же это можно: боевое наступление на фронте, правый фланг теснит противника, строим новый завод, дорогие товарищи, и… вы только представьте себе, на своем заводе крадем инструменты! Вы сколько говорили о плохих резцах, а теперь у нас хороше резцы, так их крадут. Вот товарищ Зорин сказал: плохие станки — это враги. Допустим, что враги. А тот, кто крадет инструмент, так это кто? Почему вы об этих врагах не говорите?
Соломон Давидович протягивая руки, оглядел собрание грустными глазами:
— Может быть, вы не знаете, что значит достать «победитовые» резцы?
— Знаем, — ответил кто-то один. Остальные смотрели по направлению к Соломону Давидовичу, но смотрели на его боиткни, стариковские, истоптанные, покрытые пылью всех цехов и всех дорожек между цехами.
Соломон Давидович замолчал, еще посмотрел удивленными глазами на собрание, пожал плечами, опустился на стул. Что-то хотел сказать Захарову, но Захаров завертел головой, глядя в землю: не хочу слушать!Витя Торский тоже опустил глаза и спросил негромко:
— Товарищи, кто по этому вопросу?
Даже взглядом никто не ответил председателю, кое-кто перешептывался с соседом, девочки притихли в тесной кучке и молчали и краснели; Клава Каширина гневно подняла лицо к подруге, чтобы подруга не мешала ей слушать. Торский похлопывал по руке рапортами и ожидал. И в тот момент, когда его ожидание становилось уже тяжелым и неприличным, Игорь Чернявин быстро поднялся с места:
— Соломон Давидович совершенно правильно сказал! Почему мы молчим?
— Ты про себя скажи, почему ты молчишь?
— Я не молчу.
— Вот и хорошо, — сказал Торский. — Говори, Чернявин.
— Я не знаю, кто вор, но я прошу Рыжикова дать обьяснения.
— В чем ты обвиняешь Рыжикова?
Игорь сделал шаг вперед, на одну секунду смутился, но с силой размахнулся кулаком:
— Все равно! Я уверен, что я прав: я обвиняю его в кражах!
Как сидели колонисты, так и остались сидеть, никто не повернул головы к Чернявину, никто не вскрикнул, не обрадовался. В полной тишине Торский спросил:
— Какие у тебя доказательства?
— Есть доказательства у четвертой бригады. Почему молчит четвертая бригада, если она знает?
Четвертя бригада, восседающая, как всегда, у бюста Сталина, взволнованно зашумела. Володя Бегунок поднял трубу:
— Вот я скажу…
— Говори!
Теперь и во всем собрании произошло движение: четвертая бригада — это не один Чернявин, четвертая бригада, наверное, кое-что знает. Володя встал, но Зырянский раньше его сказал свое слово:
— Торский! Здесь есть бригадир четвертой бригады!
— Извиняюсь… Слово Зырянскому! — И Зырянский встал против Игоря, затруднился первым словом, но потом сказал твердо:
— Товарищ Чернявин ошибается: четвертая бригада ничего не знает и ни в чем Рыжикова не обвиняет!
Игорь побледнел, но вдруг вспомнил и нашел в себе силы для насмешливого тона:
— Алексей, кажется, Володя Бегунок иначе думает.
— Володя Бегунок тоже ничего не знает и ничего иначе не думает.
— Однако… пусть он сам скажет.
Зырянский пренебрежительно махнул рукой.
— Пожалуйста, спросите.
Володя снова встал, но был так смущен, что не знал, положить ли свою трубу на ступеньку или держать ее в руке. Он что-то шептал и рассматрвал пол вокруг себя.
— Говори, Бегунок, — ободрил его Торский, — что ты знаешь?
— Я… Уже… вот… Алеша сказал.
— Значит, ты ничего не знаешь?
— Ничего не знаю, — прошептал Бегунок.
— О чем же ты хотел говорить?
— Я хотел говорить… что я ничего не знаю.
Торский внимательно посмотрел на Володю, внимательно смотрели на него и остальные колонисты. Торский сказал:
— Садись.
Володя опустился на ступеньку и продолжал сгорать от стыда: такого позора он не переживал с самого первого своего дня в колонии.
Игорь продолжал еще стоять у своего места.
— Больше ничего не скажешь, Чернявин? Можешь сесть…
Игорь мельком поймал горячий, встревоженный взгляд Оксаны, сжал губы, дернул плечом:
— Все равно: я утверждаю, что рыжиков в колонии крадет! И всегда будут говорить! А доказательства я… потом представлю!
Игорь сел на свое место, уши у него пламенели. Торский сделался серьезным, но недаром он второй год был председателем на общем собрании:
— Таки обвинения мы не можем принимать без доказательств. Ты, Рыжиков, должен считать, что тебя никто ни в чем не обвиняет. А что касается поведения Чернявина, то об этом поговорим в комсомольском бюро. Обьявляю общее…
— Дай слово!
Вот теперь собрание взволнованно обернулось в одну сторону. просил слова Рыжиков. Он стоял прямой и спокойный, и его сильно украшала явно проступающая колонистская выправка. Медленным движением он отбросил назад новую свою прическу — и начал сдержанно:
— Чернявин подозревает меня потому, что знает мои старые дела. А только он ошибается: я в колонии ничего не взял и никогда не возьму. И никаких доказательств у него нет. А если вы хотите знать, кто крадет, так посмотрите в ящике у Левитина. Сегодня у Волончука пропало два французких ключа. Я проходил через механический цех и видел, как Левитин их прятал. Вот и все.
Рыжиков спокойно опустился на диван, но этот момент был началом взрыва. Собрание затянулось надолго. Ключи были принесены, они, действительно, лежали в запертом ящике Левитина, и это были те ключи, которые пропали сегодня у Волончука. Левитин дрожал на середине, плакал горько, клялся, что ключей он не брал. Он так страдал и так убвался, что Захаров потребовал прекратить расспросы и отправил Левитина к Кольке-доктору. Он и ушел в сопровождении маленькой Лены Ивановой — ДЧСК, пронес свое громкое горе по коридору, и мимо дневального, и по дорожкам цветников.
— Здорово кричит, — сказал на собрании Данило Горовой, — а только напрасно старается.
Данило Горовой так редко высказывался и был такой молчаливый человек, что в колонии склонны были считать его природным голосом эсный бас, на котором он играл в оркестре. И поэтому сейчас короткое слово Горового показалось всем выражением общего мнения. Все улыбнулись. Может быть, стало легче оттого, что хоть один воришка обнаружен в колонии, а может быть, и оттого, что воришка так глубоко страдает: все-таки другим воришкам пример, пусть видят, как дорого человек платит за преступление. И наконец, можно было улыбаться и еще по одной причине: кто его знает, что там было у Рыжикова в прошлом, но сейчас Рыжиков очень благородно и очень красиво поступил. Он не воспользовался случаем отыграться на ошибке Чернявина, он ответил коротко и с уважением к товарищу. И только он один уже второй раз вскрывает действительные гнойники в коллективе, делает это просто, без фасона, как настоящий товарищ.
Собрание затянулось не для того, чтобы придумывать наказание Левитину. Марк Грингауз в своем слове дал прениям более глубокое направление. Он спросил:
— Надо выяснить во что бы то ни стало, почему такие, как Левитин, которые давно живут в колонии и никогда не крали, вдруг — на тебе: начинают красть? Значит, в нашем коллективе что-то не так организованно? Почему этот самый Левитин украл два французких ключа? Что он будет делать с двумя французкими ключами? Он их будет продавать? Что он может получить за два французких ключа и где он будет их продавать? А скорее всего тут дело не только в этих двух ключах. Пускай Воленко, скажет, он бригадир одной из лучших бригад, в которой столько комсомольцев, пускай скажет, почему так запустили Левитина? Выходит, Левитин не воспитывается у нас, а портится. Пускай Воленко ответит на все эти вопросы.
Воленко встал опечаленный. Он не мог радоваться тому, что Рыжиков невинен. Левитин тоже в первой бригаде. И Воленко стоял с грустным лицом, которое казалось еще более грустным отоого, что это было красивое строгое лицо, которое всем нравилось в колонии. Он был так печален, что больно было смотреть на него, и пацаны четвертой бригады смотрели, страдальчески приподняв щеки.