Проснувшись, я тем не менее спустился в большую залу, где обнаружил Бесс, капеллана и его учеников: они устроились в креслах и за всю ночь ни разу не двинулись с места.
Моя подруга открыла глаза только для того, чтобы попросить меня вновь подняться в мое убежище, из боязни, что меня кто-нибудь может увидеть или услышать. Говорят, будто этой ночью схватили несколько иноземцев, среди которых были два генуэзца. Ей не назвали их имен, но сведения — верные. Она обещала принести мне поесть, и я увидел в ее газах обещание любовных ласк. Но сможем ли мы любить друг друга в горящем городе?
Как раз когда я благоразумно пошел к лестнице, капеллан поймал меня за рукав.
— Сдается мне, что ваше предсказание сбывается, — произнес он с вымученной улыбкой.
На что я горячо возразил, что это вовсе не мое предсказание, а предсказание московитов, о котором на море поведал мне мой друг, венецианец, а я только сослался на него. В такие времена мне вовсе не улыбалось прослыть вестником несчастий, сколько безобидных болтунов сожгли и за меньшее! Он понял мою тревогу и извинился, сказав, что напрасно заговорил об этом.
Позже Бесс поднялась ко мне и повторила его извинения; она клялась, что он ничего никому не рассказывал, прекрасно понимая, какая опасность может угрожать распространителю подобных слухов.
Инцидент был исчерпан, и я стал расспрашивать ее о пожаре. После краткой передышки огонь, говорят, начал опять распространяться, раздуваемый восточным ветром; мне назвали с десяток улиц, запомнить названия которых мне не удалось и которые будто бы стали сегодня жертвами пламени. Единственная хорошая новость: на нашей улице, которая, кстати, называется Вуд-стрит 65, огонь продвигается медленно. Значит, бегства пока не предвидится. Совсем наоборот: двоюродные братья Бесс перенесли сюда свою мебель, из страха, что их дом, который стоит ближе к Темзе, может вскоре полностью сгореть.
Но это всего лишь временная передышка. Сегодня дом еще в безопасности, но завтра этого уже не будет, а уж тем более послезавтра. Чтобы огонь добрался до нас, прежде чем мы сможем убежать, нужно только, чтобы ветер ненадолго подул с юга. Я занес это наблюдение в свой дневник, но не сказал об этом Бесс, боясь и в ее глазах показаться зловещей Кассандрой.
Вторник, 14 сентября 1666 года.
Мне пришлось бежать на чердак. Но все это лишь отсрочка, так же, как для этого дома, и для этого города, и для этого мира.
Глядя на погибающий в огне город, мне следовало бы писать так, как когда-то пел Нерон, но из моего горла вырываются лишь невнятные звуки.
Бесс велела мне ждать, не шуметь и не бояться.
Я жду. Я не схожу с места, я уже не стараюсь наблюдать за бушующим пламенем, а скоро я даже перестану писать.
Чтобы писать, мне требуется немного волнений и немного покоя. Слишком много покоя заставляет мои пальцы лениться, слишком много тревоги делает их непослушными.
Кажется, толпа сейчас обшаривает дома в поисках виновников.
Повсюду, куда бы я ни приехал в этом году, я чувствовал себя виноватым. Даже в Амстердаме! Да, Маимун, друг мой, брат мой, ты слышишь меня? Даже в Амстердаме!
Как я погибну? В огне? В толпе? Мне не о чем больше писать. Я жду.
Тетрадь IV. Генуэзское искушение
В Генуе, суббота, 23 октября 1666 года.
Я долго колебался, прежде чем опять взяться за перо. Но в конце концов раздобыл сегодня утром крепко сшитую тетрадь, на первой странице которой я сейчас и пишу — не без сладострастного удовольствия. Хотя и не уверен, что продолжу это занятие.
Уже три раза я начинал дневник с девственно чистых листов, обещая себе доверять им мои замыслы, желания и тревоги, мои впечатления от городов и людей, слегка сдобренные юмором и крупинками мудрости, как задолго до меня поступало столько путешественников и хроникеров прошлого. У меня нет их таланта, и эти страницы не стоят тех книг, что стояли когда-то на моих книжных полках, с которых я смахивал пыль; но все же я старался сообщать обо всем, что со мной случалось, даже когда осторожность или гордость подталкивали меня к молчанию, даже когда мною овладевала усталость. Кроме тех дней, когда я оказывался жертвой болезни или в заключении, я писал почти каждый день. Я заполнил сотни страниц в трех разных тетрадях, и у меня не осталось ни одной. Я писал для огня.
Первая тетрадь, в которой я рассказывал о начале своих странствий, пропала, когда мне пришлось в спешке покинуть Константинополь; вторая осталась на Хиосе, после моего изгнания с острова; третья скорее всего погибла в лондонском пожаре. Но вот я, однако, разглаживаю листы четвертой — смертный, забывший о смерти, жалкий Сизиф.
В своем магазинчике, в Джибле, когда мне порой доводилось кидать в огонь старую, истлевшую и рассыпающуюся книгу, я всякий раз с умилением думал о том, кто ее написал. Иной раз это было единственное творение всей его жизни, все, что он надеялся оставить после себя, след его существования. Но вот его слава превратится сейчас в серый дым, как его тело когда-то стало прахом.
Я описываю смерть незнакомца, а ведь речь идет обо мне!
Смерть. Моя смерть. Что может значить смерть, что значат книги и слава, если завтра весь мир погибнет, как Лондон?
Сегодня утром мой разум пребывает в таком смятении! И все же мне надо писать. Несмотря ни на что, мое перо должно по-прежнему скользить по бумаге. Уцелеет эта тетрадь или сгорит, я буду писать, я все равно буду писать.
Расскажу сначала, как я выбрался из лондонского ада.
Когда начался пожар, мне пришлось скрываться, избегая ярости обезумевшей толпы, готовой растерзать «папистов». Без какого-либо доказательства моей вины, кроме того, что я иноземец, выходец с того же полуострова, что и «антихрист», местные жители могли бы схватить меня, затоптать, замучить и, разорвав на лохмотья, швырнуть в огненное пекло, с чувством благого деяния, исполненного ради спасения души. Но я упоминал уже об этом безумии в потерянной тетради, и у меня нет сил к этому возвращаться. О чем бы мне хотелось сказать сейчас еще несколько слов, это о моем страхе. Точнее, о моих страхах. Потому что у меня было два страха и еще третий. Страх перед бушующим огнем, страх перед бушующей толпой и боязнь того, что может означать эта драма, случившаяся в тот самый день, который московиты объявили днем Апокалипсиса. Не хотелось бы мне опять толковать о «знаках». Но как было не испугаться подобного совпадения? На всем протяжении этого проклятого дня, 11 сентября, — бывшего первым днем месяца по календарю англичан, — я, не переставая, думал об этом злосчастном пророчестве и долго обсуждал его с капелланом; я не дойду до того, чтобы утверждать, что с минуты на минуту мы ожидали услышать оглушительный треск разрывающейся ткани мира и все прочее, о чем говорится в Писании, но мы уже были настороже. И в конце того же дня, около полуночи, поднялся зловещий крик. Из своего окна я видел, как поднимается ввысь пламя, и я слышал вопли погибающих.
И все же в моих бедах было одно утешение: самоотверженная преданность окружавших меня людей, ставших моей семьей, тогда как три недели назад они даже не подозревали о моем существовании, так же как я ничего не знал о них. Бесс, капеллан и его юные ученики.
Не надо думать, что моя благодарность к Бесс была благодарностью одинокого мужчины, нашедшего утешение в объятиях сговорчивой трактирщицы! Эта женщина утолила во мне не жажду плотских утех изголодавшегося путешественника, а мою извечную тоску. Я родился чуждым иноземцем, я прожил иноземцем и умру еще более чужим. Я слишком горд, чтобы рассказывать о враждебности, об унижениях и людской злобе, о моих страданиях, но я давно научился различать взгляды и жесты. Как и женские объятия: в одних ты — словно изгнанник в чужом краю, в других же — будто вернулся на родную землю.
На третий день пожара, после того как Бесс прятала и защищала, кормила и утешала меня, она зашла ко мне, что-бы сказать, что нужно попытаться выйти из города. Огонь неумолимо приближался, и люди в испуге бежали от нашего дома. Мы могли бы попробовать пробраться между двумя этими стихиями — людской толпой и огнем — и добежать до моста, а там сесть на борт первой же шлюпки, чтобы выбраться из этого пекла.
Бесс сказала, что капеллан одобряет это решение, но сам он предпочитает пока никуда не уходить. Если огонь не доберется сюда, его присутствие, может быть, защитит дом от грабежа. Оба ученика останутся с ним, чтобы быть настороже и вытащить его на руках, если придется бежать.
В минуту расставания я думал не столько о спасении своей жизни, сколько о книге: мой ум был занят «Сотым Именем». Впрочем, все эти дни и ночи эта мысль меня не покидала. По мере того как я осознавал, что мое пребывание в Лондоне подходит к концу, я не мог не задаваться вопросом, удастся ли мне найти какие-то доводы, чтобы убедить капеллана отдать мне ее. Я даже подумывал, не унести ли ее против его воли. Да, просто украсть! На что в обычное время и в других обстоятельствах я никогда не считал бы себя способным. Не знаю, впрочем, дошел бы я до конца в своем гнусном замысле. К великому счастью, мне не случилось прибегнуть к нему. Мне даже не пришлось воспользоваться моими заранее припасенными доводами. Когда я постучал в дверь комнаты, чтобы попрощаться, старик попросил меня подождать минутку, потом велел мне войти. Я нашел его сидящим на обычном месте, он держал книгу на вытянутых ладонях — как драгоценный дар, — отчего оба мы надолго застыли без движения и будто онемели.