Он не произнес ни единого неверного слова. И клялся всеми богами, что желает свободы вероисповедания еще больше, чем я. Но добавил, что, по его разумению, свобода должна быть равно дарована как одним, так и другим; так как в порядке вещей, чтобы на терпимость отвечали терпимостью, а на ненависть — ненавистью.
Шел второй день пути, но травля нашего попутчика не прекратилась. И этим церковникам даже удалось втянуть в нее и меня — против моей воли! — когда один из них спросил мимоходом, не думаю ли я, что наш экипаж скорее рассчитан на четырех, а не на шестерых путников. Я поспешил согласиться, радуясь, что разговор свернул на что-то отличное от свары «папистов» с гугенотами. Но тот ухватился за мой ответ и принялся неуклюже перепевать на разные лады, что всем нам было бы удобнее, если бы мы ехали вчетвером, а не впятером.
— Кое-кто в этой стране — лишний, но эти люди этого не понимают.
Он изобразил нерешительность, а потом издевательски уточнил:
— Я сказал «в этой стране», да простит меня Господь, я имел в виду «в этом дилижансе». Надеюсь, это не оскорбит моего соседа…
На третий день наш кучер остановился в городке под названием Бретей и открыл дверцу. Гугенот поднялся и стал с извинениями пробираться к выходу.
— Уже нас покидаете? Вы разве не едете до Парижа? — язвительно осведомились оба священника.
— Увы, нет, — пробурчал тот, выходя из кареты и не удостаивая нас ни единым взглядом.
Он ненадолго замешкался сзади, чтобы забрать свои вещи, потом крикнул кучеру, что тот может трогать. Уже спускались сумерки, и кучер яростно нахлестывал лошадей, ему хотелось добраться до Бове до наступления ночи.
Я вдаюсь во все эти подробности, которым вовсе не место в моем дневнике, лишь потому, что мне нужно описать эпилог нашей тягостной поездки. Прибыв наконец в Бове, мы услыхали громкий крик. Оба наших священника только что обнаружили, что багаж — весь он принадлежал им — упал во время пути. Удерживавшая его веревка была перерезана, а в перестуке колес мы не обратили внимания на шум падения. Беспрерывно причитая, они попробовали уговорить кучера вернуться обратно и проехать по той же дороге, чтобы отыскать свои вещи, но он и слышать ничего не хотел.
На четвертый день в нашей коляске наконец воцарился мир. Оба болтуна ни единым словом не упрекнули гугенота, тогда как у них, кажется, впервые появились основания на него сердиться. Они даже не пытались обвинить его в пропаже, вероятно, потому, что не хотели сознаться, что последнее слово осталось за этим еретиком. Весь день они провели, листая требник и читая молитвы. Разве не так им следовало бы поступать с самого начала?
25 октября.
Сегодня я обещал себе рассказать о моем посещении Парижа, потом — о поездке в Лион, через Авиньон и Ниццу, о том, как доехал до Генуи и как снова оказался гостем у Манджиавакка, хотя в прошлый раз мы расстались с ним не совсем дружески. Но произошло событие, которое занимает сейчас все мои мысли, и не знаю, хватит ли у меня еще терпения возвращаться в прошлое.
Теперь, во всяком случае, я не стану говорить о прошлом — даже о ближайшем. Я напишу только о грядущей поездке.
Я опять увиделся с Доменико. Он пришел навестить своего заказчика, а так как Грегорио не было дома, за столом вместе с ним сидел я. Сначала мы перебирали наши общие воспоминания — ту январскую ночь, когда меня, дрожащего от холода и страха, принесли на борт его судна в завязанном мешке, а в итоге — привезли в Геную.
Снова Генуя. После унижений, пережитых мной на Хиосе, я ждал смерти, но вместо этого очутился в Генуе.
И после лондонского пожара — в Генуе. Всякий раз я вновь оказываюсь здесь, как в той флорентийской игре, в которой проигравшие всегда возвращаются на первую клетку…
Во время нашего разговора с Доменико я почувствовал, что капитан-контрабандист испытывает ко мне безграничное уважение, которое показалось мне чрезмерным. Причина была в том, что я рискнул жизнью ради любви к женщине, тогда как он сам и его люди тоже играли со смертью в каждом плавании, но делали это только ради добычи.
Он спросил, есть ли у меня какие-нибудь сведения о моей подруге, по-прежнему ли она пленница и не потерял ли я еще надежду однажды вновь ее увидеть. Я поклялся, что думаю о ней день и ночь, и где бы я ни был — в Генуе, в Лондоне, в Париже или на море, — я никогда не отказывался от мысли вырвать ее из рук ее гонителя.
— Как ты надеешься этого достичь?
Ответ вырвался у меня прежде, чем я успел подумать:
— Я снова поеду с тобой, ты высадишь меня на то же место, где когда-то подобрал, и я постараюсь поговорить с ней…
— Я снимаюсь с якоря через три дня. Если твои намерения не изменились, знай, что ты всегда желанный гость на моей посудине и я сделаю все, чтобы тебе помочь.
Так как я начал лепетать слова благодарности, он стал преуменьшать свои заслуги.
— В любом случае, если турки в один прекрасный день решат наложить на меня лапу, меня вздернут на кол. Из-за мастикса, который я краду у них целых двадцать лет, презирая все законы. Помогу я тебе или нет, это ничего не изменит, я не дождусь ни их милосердия, ни дополнительной кары. Им не удастся посадить меня на кол дважды.
Я словно опьянел от такой смелости и великодушия. Я поднялся, горячо пожал ему руку, обнял и расцеловал его как брата.
Мы как раз обнимались, когда вошел Грегорио.
— А, Доменико, ты здороваешься или уже прощаешься?
— Это — встреча старых друзей! — сказал калабриец.
И оба приятеля сразу же заговорили о своих делах — о флоринах, тюках, грузе, корабле, об угрозе шторма, о стоянках… А я в это время до того погрузился в собственные мечты, что уже ничего не слышал…
26 октября.
Сегодня я напился так, как за всю свою жизнь никогда не набирался, и только потому, что Грегорио, получив недавно от своего управителя шесть бочек прекрасного вина — со своих собственных виноградников с холмов Чинкветерры, — пожелал немедленно отведать его, а ему некого было пригласить на этот пир, кроме меня.
Когда оба мы уже достаточно захмелели, синьор Манджиавакка вытянул из меня обещание, которое он сам и высказал, но я поклялся его исполнить, положа руку на Евангелие: я поеду с Доменико на Хиос, но если мне не удастся вырвать Марту из рук ее мужа, я откажусь от этой затеи; потом я отправлюсь в Джибле, чтобы привести в порядок все дела, улажу все, что можно уладить, продам все, что можно продать, и оставлю свою торговлю племянникам; наконец, весной я вернусь сюда, чтобы обосноваться в Генуе и устроить пышную свадьбу с Джакоминетгой в церкви Сайта-Кроче, и я буду работать вместе с ним, ведь он станет — на этот раз по-настоящему — моим тестем.
Кажется, что все мое будущее расписано на месяцы вперед — весь остаток моей жизни. Мы с Грегорио уже подмахнули этот договор, но помимо наших подписей, понадобится еще и благословение Небес.
27 октября.
Смеясь, Грегорио откровенно признался, что подпоил меня, чтобы взять с меня это обещание. Мало того, утром ему удалось заставить меня подтвердить мои слова, после того как я уже протрезвел.
Протрезветь-то я протрезвел, но у меня до сих пор еще все как в тумане, и сейчас еще у меня кружится голова и бурчит в желудке.
Какого же дурака я свалял, ведь я собираюсь отплывать уже завтра!
Как можно садиться на корабль в таком виде? Меня уже качает, как при морской болезни! Я еле держусь на ногах, ступая по твердой земле!
А что, если Грегорио просто хотел помешать моему отъезду? От него всего можно ожидать, во всяком случае, меня бы это нисколько не удивило. Но тут у него ничего не выйдет. Я уеду. И повидаюсь с Мартой. И увижу своего ребенка.
Я люблю Геную, это правда. Но я могу любить ее издали, из-за моря, так же, как и раньше, как я всегда ее любил, а до меня — мои предки.
На море, воскресенье, 31 октября 1666 года.
Могучий северный ветер вынес наш корабль к Сардинии, тогда как мы направлялись в Калабрию. Этот корабль несет по волнам так же, как утлую лодку моей жизни…
При входе в бухту нашу посудину с силой швырнуло на берег, и мы опасались худшего. Но ныряльщики, прыгнувшие в воду, освещенную косыми утренними лучами, вернулись и уверили нас, что «Харибда» цела. Мы снова трогаемся в путь.
На море, 9 ноября.
Море все время волнуется, а я все время болен. Большинство старых моряков — тоже больны, если это может служить утешением.
Каждый вечер меня мутит, а в перерывах я молюсь, чтобы погода хоть ненадолго смилостивилась над нами, и вот я узнаю, что Доменико молит о прямо противоположном. Его молитвы, очевидно, звучат громче моих. Он объяснил мне причины своего поведения, и я попробую о них тут рассказать.
— Пока море словно с цепи сорвалось, — сказал он мне, — мы в безопасности. Потому что, даже если нас заметит береговая стража, они никогда не осмелятся броситься за нами в погоню. Поэтому-то я и люблю плавать зимой. Зимой у меня только один противник — море, а это — не тот враг, которого стоит бояться. Даже если море однажды отнимет у меня жизнь, это не такое уж большое несчастье, потому что оно избавит меня от казни на колу, которая ожидает меня, если я когда-нибудь попадусь. Смерть в море — это судьба мужчины, так же как и смерть в бою. А смерть на колу заставит тебя поносить ту, что когда-то произвела тебя на свет.