— Вы, Прасковья Львовна, у кого же буйабес заказывали?
А она, как бульдог, которому на переносицу наступили, даже миловидность свою сразу потеряла:
— У кого! У кого!! Не в аптеке, конечно. У сестер Кранц заказывала… Легче мне от этого, что ли?
Улыбнулся я внутренне. Две эльзасские готические девицы в городке у нас застряли рикошетом, ресторан миниатюрный открыли для продления дней… Само собой, буйабес у них выходил вроде габерсупа с ромашкой. Да еще за семь франков какого они лангуста туда положить могут? Разве что подержанного, который под пароходный винт сдуру попал. Сестры Кранц… Так ведь это все равно, что приезжего, скажем, англичанина в былые годы в Петербурге кулебякой в греческой кухмистерской угощать. Или «Евгения Онегина» в мордовском переводе прочитать… Наружно ничего не высказал — баба кипит, того и гляди ошпарит, часть мужниной порции на меня выплеснет. А я, знаете, дрязг с разлитием по всей ферме желчи не терплю. Промолчал. Но сам закипать начал… Опять такое блюдо! Хоть я и русский — «дубовый листок оторвался от ветки родимой» — однако живу здесь шестой год, дурного не видел, — зачем же чужое историческое меню дегтем мазать? Чудесно. Дай, думаю, я тебя по-доброму ущемлю. Переговорил с сестрой. Решили мы назавтра генерал-губернаторский буйабес построить, Прасковью Львовну к стенке прижать и полное опровержение при всех в горячем виде на стол подать.
* * *
— Буйабес, говорите! По моей прикладной философии любое хорошее блюдо, как хорошая книга. Дайте вы среднему оболтусу «Войну и мир», он ее сразу в качестве романа Вербицкой и заглотает. Нет у него соответствующей мембраны для Толстого… Декорации тоже немало значат. Извольте припомнить: любая книжка, когда в приемной у дантиста перелистываешь, блекнет… А летом на стогу, под аккомпанемент ветра и шмелей, каждая строка медленно под кожу входит. Или, к примеру, гимназические маевки. Помните? Холодную котлету ешь, апельсином с кожей закусываешь и чувствуешь себя по меньшей мере Буцефалом на подножном корму. Не в молодости одной дело, — принесите тому же гимназисту ту же котлету в карцер, она ему жеваным корешком тригонометрии покажется…
Дачники нам попались, слава Богу, премилые, народ чуткий, не пресыщенный, эмигрантские баклажаны в прямом и переносном смысле только по нужде героически ели, но вкуса к вещам не утратили. Да и на отдыхе, в антракте между городскими каторжными работами, у любой живой души лебединые не лебединые, а кое-какие крылья несомненно отрастают. И пейзаж уже, как видите, лучше всякого гарнира. У стола, в кругу пробковых дубов, каждую крошку с клеенки вдумчиво подберешь… И воздух у нас — скипидар с морской солью, и небеса обломовские, и холмы этакие задушевные. Все это я в буйабесном смысле учел. Не повар же я в самом деле, чтобы из одного кулинарного самолюбия в рыбьих кишках копаться.
Добыл я у знакомого рыбака с полведра красной рыбы, по-местному «рассказ» называется, — морские пучеглазые ерши, в придачу взял морского жирного угря да пяток живых лангуст… Принес потаенно в кухню, дверь на крючок. Стали мы с сестрой стряпать. Рецепт вас интересует? Не в нем одном дело… Вот видите муха на «русский песенник» села — и никаких музыкальных результатов… Впрочем, я и сам вроде буйабесного подмастерья при сестре состоял.
Представьте себе теперь такой провансальский пейзаж: осы — трубой, под столом кошка внутренности хряпает, в бороде чешуя, под ногами рыбьи пузыри трещат, а на столе, над кастрюлей лангустовые усы торчат, остроперая красная рыба, томаты, лук, — в шафранном настое золотятся… Водрузили мы кастрюлю на очажок, на древесные алые угли, чтобы ровный жар по всему дну тюльпанами растекался. Сам я тоже температурой обливаюсь, — и жара, и честолюбие. Открыл окно и гаркнул:
— Господа! Накрывайте большой стол. Под дубами… Баклажаны на сегодня отменяются.
В семь голосов со всех сторон донеслось:
— По-че-му?
— А потому!
Захлопнул, окно и стал дожидаться, пока в картошку вилка беспрекословно войдет. Дождался. Обмотал ручку кастрюли старым шарфом, — эту кулинарную тонкость я уж без Молоховец сам постиг, — дверь ногой распахнул и с триумфальным видом тащу нашу стряпню к дубам, — пар колечком, ароматы по всей окрестности…
Кают-компания наша с ложками над пустыми тарелками сидит, недоуменно переглядывается. Вдруг повели носами, учуяли:
— Буйабес, буйабес!
Только Прасковья Львовна достоинства своего не уронила: губки на замок и иронически локон на пальчик навивает. Ей-то ведь известно, что это за «мерзость» такая…
* * *
— Могу сказать, что был успех… Сестра даже закраснелась, убежала из-за стола, когда все вопить стали, автора выкликать. А Прасковья Львовна расцвела, честно обе властные ручки сложила и одним словом свою скороспелую критику перечеркнула:
— Шербет!
И наборщик ее, конечно, как законное эхо подтвердить изволил:
— Форменный шербет…
В каждом из нас, друг мой, несмотря на все наши незажившие болячки, ей-богу, еще по полгимназиста сидит. Случай только нужен, чтобы его в себе обнаружить… И вот, подите, кастрюля с чужим провансальским блюдом всех нас расшевелила. Андерсен, пожалуй, случая такого не предвидел. Беспечный вечер, звезды — рукой подать, небо у нас широкое, открытое… Ясные улыбки… Любовь к ближним такую при дележке лангуст обнаружили, что шейка за шейкой в чужую тарелку перелетали. А Прасковье Львовне целого дали, чтобы о сестрах Кранц и следа в ее душе не осталось.
Голоса у всех открылись. Другой и не подозревал, что он басить может, — и даже довольно громко, — а тут к другим пристегнулся и загудел. Одну песню, хоть и не в унисон, очень даже ладно спели — «Среди лесов дремучих разбойнички идут». Не может же тихий русский интеллигент на любой пирушке без разбойничьей песни обойтись. До того ладно вышло, что французы на соседней ферме аплодировать стали, ветром до них донесло…
А профессор бактериологии, кротчайший, милый человек, — один из жильцов наших, — тихим говорком, да с этаким непередаваемо-русопетским выражением такие орловские частушки печатать стал, что его, беднягу, качать собрались. Уж я заступился… Вот до чего иногда буйабес доводит.
И нельзя сказать, чтобы много пили. Кое-какое винишко собственного удельного ведомства у меня нашлось. Однако никакого скифства: лишь бы надраться и друг на дружку свою душевную плевательницу опрокинуть. Ничуть.
Анекдоты какие-то чепуховые в благопристойных редакциях из далекой памяти на свет Божий выплыли: «Почему флейта неблагодарный инструмент?», «Как Колумб Америку открывал» и прочее такое… И как по-детски смеялись. Сестра моя, человек нелюдимый, застенчивый, даже ногами затопала. А солидный человек, шофер, который целый месяц с английским самоучителем в можжевельник уединялся, — ни с того ни с сего коровой стал мычать. До того похоже, будто он и впрямь всю жизнь молоко давал… Душевный протест иногда, сударь, в самой неожиданной форме прорывается.
И, заметьте, — никакого повода. Татьянин, скажем, день, когда в установленное число люди всякого калибра традиционно намокают, первый куплет «Гаудеамуса» поют, а дальше и слов не знают, — мычат по-латыни и улыбаются… Либо обед бывших сослуживцев Тамбовской контрольной палаты — на воспоминаниях одних весь вечер взмыливают, никакого им и буйабеса не надо. Или просто новоселье: из меблирашек решил человек самоубийственным порядком в квартиру без мебели голову всунуть, как же такой случай не вспрыснуть… Все это особь статья. На именинах и майский жук пляшет. У нас же, можно сказать, одно чистое вдохновение всех от земли приподняло. Живем на свете, еще барахтаемся… Вот и повод. Локтем друг друга почувствовали, русский остров в междупланетной Сахаре на три часа соорудили, а провансальская эта уха только цементом послужила.
Насмеялись мы вволю… Притихли. Пение развинтилось, потому что веселых русских песен горсть, а сбоку всегда какое-нибудь застольно-анатомическое заструится: «Умрешь — похоронят, как не жил на свете… Сгинешь — не встанешь» — и тому подобное. Очень освежающий сюжет. Либо «не осенним мелким дождичком» начнут вино заливать — сразу под ложечкой серная кислота. Наборщик даже по этому поводу слово сказал:
— Друзья мои, я не оратор… Профессия моя молчаливая, пресная, однако мысли кое-какие у меня еще остались… Жена подтвердить может…
— Докажи, — кричат, — докажи, Костя! Что ты на жену ссылаешься? Она тебя всегда покроет.
— И докажу, — говорит. — Во-первых, буйабес форменное гениальное блюдо. Язык горит, сердце горит и вообще хочется что-нибудь необыкновенное сделать.
— А ты сделай!
— И сделаю.
Схватил чудак три тарелки, рыбьи кости наземь стряхнул и стал над нашими головами жонглировать. Мы так в сторону и шарахнулись… И ничего, ни одна голова не пострадала, а тарелки все мягким полукругом на траву легли. Слава Богу, жестяные были, не разбились. Принялся он, было, за вилки, но тут я догадался, схватил большой ватный колпак с петухом — чайник мы им прикрывали — и ему на голову. Подержали минуту, он и хрипеть стал. Сбросил он колпак, отдышался и ложечкой по кастрюле постучал.