Ж.-М.У.: По-моему, все то, о чем вы здесь говорите, предполагает, что для изобретения науки и технологии необходима радикальная десакрализация евангельского типа. Чтобы дерзнуть обращаться со всеми природными стихиями как с объектами, подчиненными природным законам, нужно было бы сначала изгнать из них богов.
Р.Ж.: Действительно Эта формулировка передает важную мысль, которую стоило бы подчеркнуть. В том мире, который мы исследуем, больше не составляет проблемы артикулирование различных евангельских тем, и прежде всего темы Царства Божьего и апокалипсиса, этой великой загадки, которую так и не разгадала историческая экзегеза. Но такие люди, как Рудольф Бультман, этого даже не заметили. Для него «демифологизировать» Евангелия означало просто-напросто отрезать все, что нельзя принять в жертвенной версии и для чего не нашлось подходящей нежертвенной интерпретации. Бультман всегда приглашал своих читателей забыть об апокалипсисе, об этом древнем иудейском суеверии, как он говорил, которое не имеет уже ничего общего с нашей современной ментальностью. Бультман всегда видел в Апокалипсисе некий образ божественного отмщения, совершенно отсутствующий в Евангелиях[120].
Мы впервые получаем возможность услышать текст в его наиболее радикальной формулировке. Эта возможность появилась у нас благодаря распаду жертвенной интерпретации и удивительному кризису современной истории. Мы видим целый ряд событий, которые могут произойти только одновременно и которые снова вводят нас, теперь уже весь мир, в ту самую ситуацию, которая нам представлена самими Евангелиями как историческое условие первого возвещения Царства Божьего. Эта ситуация - результат распространения Евангелия через посредство жертвенной интерпретации, подготовившего все народы земли.
Ж.-М.У.: Можно сказать, вы вводите нас в апокалиптические кошмары...
Р.Ж.: Ну, в эти кошмары теперь ничто не вводит лучше, чем каждодневное чтение газет. Я не говорю, что конец света наступил. Наоборот; во всех моих рассуждениях содержится нечто позитивное. Современная ситуация отнюдь не означает, что люди, которые еще вчера были такими, какими их описывает гуманистическая мысль, внезапно утратили свою невинность, которой до сих пор обладали. На самом деле люди совсем не изменились, и именно это делает нашу ситуацию опасной. Обнаружилось не что-то новое - обнаружилось насилие, которое всегда было в человеке. Однако в этом насилии нет ничего инстинктивного, что доказывается тем, что оно в любой момент находится в нашем распоряжении, но мы, до сих пор во всяком случае, не поддавались искушению прибегнуть к нему.
Для того, чтобы мы наконец поняли, что в апокалиптической теме речь идет именно об этом, а не о чем-то другом, нужно, чтобы мировая ситуация совпала с евангельским возвещением. В том, что мы говорим, важна не индивидуальная проницательность, а вся совокупность исторических данных, которая давит на нас. Соответствия столь поразительны, что они в конце концов должны восторжествовать над теми все более шаткими препятствиями, которые выставляет им наше жертвенное сопротивление.
Сказать, что мы находимся в объективно апокалиптической ситуации, никак не означает «проповедовать конец света». Это означает, что люди впервые стали хозяевами своей судьбы. Перед лицом насилия вся планета находится в ситуации, сопоставимой с ситуацией первобытных человеческих групп, но на этот раз мы сознаем причину, у нас больше нет жертвенных ресурсов и священных заблуждений, чтобы отвратить от себя это насилие. Мы поднялись на такой уровень сознания и ответственности, который никогда еще не достигался людьми[121].
Пугает сегодня не новый смысл, который бросал бы нам вызов, а кафкианское избегание всякого смысла. Это некий когнитивный нигилизм, к которому ведут все современные направления мысли. Это панический отказ хоть краем глаза взглянуть в ту сторону, откуда мог бы еще прийти смысл.
Вся наша культура намекает на то, что мы бредим. Но остановимся на миг, чтобы задуматься о состоянии этой культуры, Она изобрела этнологию, науку о мифах, психоанализ. И ту же самую культуру периодически потрясают «апокалиптические» кризисы. Последний длится вот уже больше трети века, и это, безусловно, наиболее суровый и наиболее пугающий кризис, поскольку в нем самые жесткие научные данные странным образом смешиваются с самыми гротескными предрассудками и элементами традиционной религии.
Представим себе умных наблюдателей, которые прибыли с другой планеты и заглянули в нашу песочницу. Они бы увидели в ней целые армии исследователей социальных феноменов, интерпретирующих малейшие реакции индивидуумов и коллективов. Они отметили бы, насколько нам стали важны за последний век старые греческие истории о некоем Эдипе и некоем Дионисе. Они насчитали бы огромное количество работ, посвященных этим персонажам, и отметили бы то почти религиозное почтение, которым было окружено, начиная с XVI века, сначала все греческое, а затем все первобытное[122]. Они бы сопоставили все это с постоянным падением интереса к иудео-христианству, то есть к текстам, в которых фигурирует, пусть обманчиво и иллюзорно, но вполне явно и потому значимо свидетельствуя о бредовом состоянии наших умов, надлежащим образом сформулированная теория о разрушении всего. Но эти тексты не религия других, а наша собственная; так или иначе, эти тексты до сих пор направляли и будут направлять то движение, которое влечет к неизвестному. Можно подумать, что это общество, так озабоченное самонаблюдением и самопознанием, могло бы отвлечь хотя бы один маленький батальон этой гигантской армии, разбившей лагерь в тени греческих и индейских храмов, чтобы посмотреть, действительно ли все закончено, упорядочено и определено в стане иудео-христиан, как нам это представляется.
Но об этом нет и речи. Если наша мысль больше не основывается на физическом устранении насилия и истины насилия, то, возможно, уже происходит грандиозное интеллектуальное изгнание иудео-христианства в целом, то есть среди прочего всей по-настоящему серьезной религиозной и культурной проблематики, изгнание, которое производится все более систематически, по мере того как возрастает риск понимания, по мере того как насилие проявляется в истории и технологическом прогрессе.
Конечно, евангельский текст не виноват в том, что Благая весть, от которой мы, как нам казалось, навсегда избавились, возвращается к нам в столь сомнительном контексте. Мы сами этого хотели, мы сами разработали этот контекст. Мы хотели, чтобы дом наш был оставлен пустым; так оно и случилось (см. Лк 13:35).
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Логос Гераклита и Логос Иоанна
А. Логос в философии
Ж.-М.У.: Меня всегда интриговало отношение к Христу как к Слову, то есть, по-гречески, к Логосу. Философия всегда находила у Иоанна следы греческой мысли. Но разве эта концепция не рискует опровергнуть ту, которую вы нам предлагаете?
РЖ.: «Логос» стал важнейшим понятием философии благодаря Гераклиту. За пределами обычного языка это слово обозначает непосредственный объект философского дискурса. Если бы этот дискурс мог завершиться, он стал бы тождественен Логосу, то есть божественному принципу, рациональному и логичному, согласно которому организован мир.
Слово «Логос» также принадлежит Евангелию от Иоанна, и его наличие там более, чем все остальное, долго заставляло считать это Евангелие самым «греческим» из четырех. Логос означает Христа как Спасителя и одновременно как Того, Кто принимал непосредственное участие в деле Божьего творения и сам есть Бог.
В первые века христиане испытывали сильное недоверие к греческой мысли. Идея возможности христианской философии вызревала постепенно. На протяжении веков никто не сомневался, что главная задача всякой христианской мысли - экзегеза Писания. Однако в Средние века из этих двух видов интеллектуальной деятельности перевес все более переходит к философии. Возрастающее пристрастие ко всему греческому, жадный поиск эллинского знания сопровождается постепенным закатом fgura Christi. Исторически верно, что мы постепенно отворачивались от Библии, по мере того как обращались к философии.
С появлением «христианской философии» два Логоса начинают сближаться. Идея их родства становится все более очевидной. Конечно, пока не стоит вопрос о том, чтобы признать первенство греческого Логоса, но мы уже на пути к этому перевороту. Греческие философы по-прежнему считаются предтечами Иоанновой мысли, в чем-то подобными иудейским пророкам. Другая пророческая линия вычерчивается внутри эллинистической культуры. Один современный богослов (которого цитировал Хайдеггер в своем «Введении в метафизику»), такими словами описывает характер отношений между этими двумя Логосами в христианской философии: