Некий замечательно талантливый человек изобрел игру, которая могла бы осчастливить миллионы телезрителей. Но выдать суть этой игры украинскому телевидению он никак не может, ибо ясно, что они немедленно украдут у него идею, а его пошлют подальше, ничего не заплативши на дорогу. Поэтому не могу ли я поговорить с евреями (наивная доверчивость которых всем известна), чтоб они купили этого кота в мешке?
Отменное пришло письмо от некоей девицы – аспирантки из педагогического института в украинском некрупном городе, который называть не стану. Будучи филологом, она вполне уместную, заветную на Украине тему выбрала для диссертации своей: творчество Ильи Эренбурга. И заради сбора нового материала написала мне письмо: в какие годы и как часто я встречался с Эренбургом, и какие у нас были разговоры. То ли полагала аспирантка, что мне сильно за сто лет, а то ли еще плохо знала годы жизни своего научного объекта, но мне кажется – совсем в ином была причина этого смешного обращения. Я думаю, что бедная девица, и сама того не сознавая, простодушно полагала, что евреи все общаются друг с другом независимо от возраста, от места проживания, от социальной, психологической и прочих разностей. Я и сам с такой глубинной мифологией встречался, и еще одну мне дивную историю рассказывал приятель. Были они с другом где-то далеко от дома (на студенческой, насколько помню, практике) и забрели на городскую почту, чтобы спросить в отделе «до востребования», нет ли писем из родной Одессы.
– Нету, – сообщила им приветливо почтовая девушка, – ни Левинзону нет, ни Шерману. А вот есть Лифшицу – передадите, может быть?
Приятель мой (артист Ян Левинзон) эту историю даже со сцены много раз рассказывал с большим успехом. Но однажды (ежели не врет, конечно), когда зал уже смеяться кончил, с места поднялся мужчина и спросил:
– Конечно, извиняюсь, только я не понял: передали вы письмо этому Лифшицу?
Такая, видимо, картина мира и витала в светлой голове у аспирантки, собиравшей все подряд о бедном Эренбурге.
А недавно (года два уже спустя, как было это интервью) пришло еще одно письмо. Из неизвестного поселка (области вполне известной). Автор этого послания (язык – украинский, но смысл понятен) сообщал, что адрес мой он записал еще тогда и что хотел бы он ко мне наняться разнорабочим. И, не зная явно, чем я занимаюсь, написал, что даже и на стройку он согласен, и работать будет честно, пусть я только выпишу его в Израиль.
А еще было несколько писем от людей, предки и родители которых столько раз меняли фамилии и теряли документы, что теперь у этих бедных потомков нет ничего, что малой малостью хотя бы говорило об их еврействе. Но они уверены, что они евреи, пусть я помогу им переехать к нам в Израиль.
Мне было не смешно, а дико горестно от этих писем. Хотя о подлинной нужде не вопияло ни одно из них, однако же слепой надеждой на пришельца из иных миров – дышало каждое. А дома обратиться было не к кому. Или уже неоднократно безответно обращались.
Словом, крепко удружил мне этот процветающий газетчик. Такое что-то написал он обо мне, что стал я выглядеть Иосифом Кобзоном. О количестве стихов в потоке писем я умалчиваю, ибо графомания – высокая и благородная болезнь. Я это знаю по себе и независимо от качества продукции уважаю в других.
Упомянув о графомании, я приведу еще один свой стих, которому уже почти полсотни лет. Когда, просматривая изданные книжки, натыкался я на некое четверостишие (оно чуть дальше будет), непременно вспоминал, что ведь оно – только строфа какого-то стиха, давно потерянного мной. Году в шестидесятом, как не раньше, был я в Ленинграде, а тогда его и написал. И вот оно нашлось (все в той же пачке из архива), грех его теперь не напечатать.
От декабристов, может статься,
в России жизнь пошла двойной:
одни стояли на Сенатской,
другие пили на Сенной.
Сенатской вольностью разбужен
неосторожно Герцен был,
Сенной запойностью сконфужен,
он громко в колокол забил.
И понеслось, и закипело —
со сна друг друга поднимать,
и каждый тут же рвался в дело,
упомянув спросонья мать.
Раздор, губительный, но штатский,
приостановлен был войной,
она ярилась над Сенатской
и подметала на Сенной.
Штык под косу точил народ,
иные партии устали,
и Ленин вымахнул вперед,
как паровоз «Иосиф Сталин».
И вот уже в могиле братской
колымской тундры ледяной
лежат соратники с Сенатской
и собутыльники с Сенной.
От желчи век изнемогает,
Россия печенью больна,
говно говном говно ругает,
не вылезая из говна.
Кто виноват – не разобраться,
что делать – скажется не мной,
но пусто нынче на Сенатской,
и все гуляют на Сенной.
Вернусь опять к поминкам по эпистолярному, неслышно умирающему жанру. Рано я затеял эту панихиду. Ибо вдруг пришло письмо, доставившее мне неизъяснимую душевную приятность. Из Португалии, представьте, из тюрьмы. Некий молодой россиянин там сидел уже почти два года. Ни за что, естественно, сидел. Еще ни разу не встречал я зэка, чтоб сидел по делу и за что-то. Я только молча усмехнулся, это прочитав. И вот ему приятели прислали ту газету. Что-то в интервью понравилось ему, и теперь он излагал мне свою просьбу. Два всего лишь слова этой просьбы, нарочито крупными написанные буквами, – глубоко и сразу пронизали мою сильно заскорузнувшую душу. ЧИТАТЬ ХОЧУ! Так это было и написано. И я, конечно же, растаял и растрогался. Тем более что дальше было вот что: «Иначе можно вообще сойти с ума от их безмозглого телевидения с бразильскими сериалами». А вот еще одна цитата (пользоваться письмами его Андрей мне разрешил немного позже): «Лишь очень прошу, если решите мне послать книги, не шлите уличную лабуду, не тратьте деньги, я достаточно образован, чтобы любить Мандельштама и Булгакова, Шекспира и Лермонтова». Понтуется пацан, подумал я, душевное расположение нисколько не утратив. А письмо кончалось так: «Храни Вас Бог! Вы к нему ближе (в смысле места жительства)». Еще приложен был листок (похоже, из печатного тюремного устава вырванный) с туманной фотографией тюрьмы, откуда-то заснятой сверху. Большой квадратный городок – вполне типичный лагерь, судя по разбивке территории. На обороте сообщалось, что стена – двенадцать метров, а над ней – колючая сетка, и вокруг за стенкой – ров. Да плюс собаки, разумеется. За сорок лет ни одного побега. И помечен корпус, где сидел мой адресат. Так, на курорт уехав, помечают многие сентиментальные туристы окно своей гостиницы, послав домашним фотографию ее.
И я ему отправил книги и письмо, исполненное фраерского любопытства. А в ответ получил послание с историей, похожей на сюжет боевика – из тех, что крутят по российскому экрану все каналы.
У Андрея (я фамилию его не стану называть: еще, даст Бог, немало жизни впереди) имелось два диплома об образовании. Военно-летное и биохимик-агроном (поскольку летчик – далеко не вечная профессия). «Потом таджико-афганская граница, где я понял очень много и где меня выгнали из комсомола, выгнали бы наверняка и из армии, но судьба распорядилась по-другому. Меня сбили. Я поймал две ракеты, причем русские, но из вражеских рук. Как не сдох, не знаю, упал огненным шаром с тридцати семи метров на гору и не подох опять». Потом два уцелевших спецназовца «тащили меня шестнадцать часов на своем горбу, попутно отстреливаясь». Перебросили его на самолете в Питер, потому что при таком количестве различных переломов можно было уповать лишь на хирургов из Военно-медицинской академии. Тут-то он впервые и очнулся. Около него стояли два весьма подвыпивших майора (два хирурга), споря, можно ли спасти раздробленную ногу. А ставка в этом споре, написал Андрей, – была «не трудно догадаться, какая». А когда, поспорив на бутылку, повезли его на стол, то у него хватило сил, уже довольно мало что соображая, им сказать, что у него в руке – граната. «А рука сломана, ее заклинило, разжать не могу». Они, конечно, засмеялись, но когда бинты разрезали, то общий крик раздался: в пальцах, спазматически зажавшихся, – действительно была граната. Вызвали саперов и потом лишь приступили к операции. И все по молодости лет срослось. И выиграл бутылку тот хирург, который был уверен, что не стоит искалеченную ногу сразу отрезать. А за Андреем с той поры бессменно закрепилась кличка (а на современной фене – «погоняло») – Сапер.
Мне история с гранатой – ну, слегка литературной показалась, и в письме я деликатно о подробностях спросил. Андрей ответил очень лаконично: «Гранату я держал 36 часов, попробуй ради интереса взять зажигалку, сожми и продержи хотя бы час. Я попробовал – не смог, вот и верь после этого, что коровы не летают». А так как я и на приятелей ссылался – дескать, лица их сомнение явили, то Андрей, сполна проехавшись по этим гнусным фраерам, добавил сгоряча еще одну подробность о себе: пусть вспомнят, что такое орден Красной Звезды и за что его дают, так у меня их два.