Осоргин своей простоте учился у Тургенева и Аксакова, он связан с ними не только литературно, но и кровно, от них у него — пристальность взгляда, чувство русской природы, любовь к земле, верность прошлому, светлая печаль по давно ушедшему. Его язык — выразительный и точный — близок народному складу. В нем есть вещественность и прямота, убеждающие нас сразу. Автор не боится показаться несовременным, напротив, он настаивает на своей старомодности и провинциальности. Этим мотивируется весь чувствительно–умиленный тон его писаний.
Перед нами проходят люди, которых автор любил: его отец, мать, бабушка, гимназические товарищи, «первые любви». А вокруг них — русские степи, леса, реки; и то, что когда то казалось будничным и незначительным — скромный быт средних людей — теперь приобретает огромную важность. Издалека, бросая прощальный взгляд на исчезнувший мир — мы вдруг понимаем его неповторимое очарование, его «поэзию». Осоргин с нежным благоговением склоняется над шкатулкой карельской березы, в которой русская земля.
«Я тебя люблю, земля, меня родившая, и признаю тебя моей величайшей святыней».
О такой любви нужно говорить просто, без пафоса, без литературных украшений. От имени «среднего человека». От чистого сердца. Без расчета и разума, и, главное, без ложного стыда.
Рассказ, именем которого озаглавлен сборник «Чудо на озере», посвящен таинственному происшествию на озере Гарда: руководитель экскурсии русских студентов, профессор–геолог, спасает молодежь во время бури на озере. Автор, «веселый безбожник», и не пытается объяснить чудо. В этом событии его волнует не мистическая его основа, а «любовь к жизни и жажда жизни». И любовно воспроизводит он фигуру профессора, веселую суету молодежи, теплую южную ночь. Эта «любовь к жизни» — единственная философия автора (если уж необходимо говорить о его философии). В ней — вся сила его изобразительного таланта. Этой любовью заражает он читателя, возвышаясь до поэзии «реальности», как только любовь эта слабеет, художественная убедительность рассказов падает. Появляется шутливый тон, забавность и небрежность. Без любви, Осоргин и не видит и не понимает. Без «чувствительности» он был бы просто неплохим рассказчиком.
«РОЗЫ». СТИХИ ГЕОРГИЯ ИВАНОВА
Издательство «Родник». Париж, 1931.
Существуют испытанные шаблоны рецензий о стихах: последний сборник поэта сравнивается с предыдущими, прослеживается развитие тех или других мотивов, образов, ритмов. И затем делается вывод: «мастерство поэта окрепло (или ослабело)», «поэт созрел или не созрел», «последний сборник является завершением его творческого пути», или, наоборот, «не оправдывает наших ожиданий».
Подобные рассуждения, вероятно, имеют некую ценность: людям, ничего в поэзии не понимающим, они как будто что то объясняют. Эти культурные читатели возмутились бы, если бы критика объявила им, что настоящую поэзию объяснять нельзя и не следует.
Вот передо мной три сборника Георгия Иванова: «Вереск», «Сады» и «Розы». Я ощущаю их словесный материал, я замечаю сходные черты, я мог бы перечислить, подтверждая цитатами, повторяющиеся мотивы. И вся эта раоота была бы бесплодной, так как в поэзии самое понятие «развитие» — бессмысленно. Связь прошлого с настоящим разорвана, никакого накопления опыта не происходит и несмотря на «художественную традицию» и «историю литературы»» каждое новое стихотворение рождается чудом из ничего. Я читаю в «Вереске»:
Никакого мне не нужно рая,
Никакая не страшна гроза —
Волосы твои перебирая
Все глядел бы в милые глаза.
Как в источник сладостный, в котором
Путник, наклонившийся страдой,
Видит с облаками и простором
Небо, отраженное водой.
А вот в «Розах»:
В глубине, на самом дне сознанья, Как на дне колодца — самом дне — Отблеск нестерпимого сиянья Пролетает иногда во мне.
Неправда ли, похоже? И сюжет, и образ, и метр, и ритм, — одним словом, все элементы, которыми оперирует формальная критика. И если вы не чувствуете, что эти стихотворения столь же различны, как «лед и пламень», что первое из них — «прелестное», а второе — настоящее, то помочь этому нельзя.
Никому еще не удавалось «доказать» поэзию. Поэтому критику остается только выражать «немотивированные мнения». И вот одно из них: до «Роз» Г. Иванов был тонким мастером, изысканным стихотворцем, писавшим «прелестные», «очаровательные» стихи. В «Розах» он стал поэтом. И это «стал» — совсем не завершение прошлого, не предел какого то развития, а просто новый факт.
Едва ли мне нужно объяснять, что поэзия не есть ни словесное мастерство, ни раздумье о любви, смерти и смысле жизни. Большинство мнимых поэтов блещут техникой и глубокомыслием. Не только идеи, но и слова для нее в каком то смысле безразличны.
И касаясь торжества,
Превращаясь в торжество,
Рассыпаются слова
И не значат ничего.
Поэзия не вмещается ни в литературу, ни в жизнь; «звуки сладкие и молитвы», а кругом пустота. И чем мертвее, тем лучше:
Хорошо — что никого,
Хорошо — что ничего,
Так черно и так мертво,
Что мертвее быть не может
И чернее не бывать,
Что никто нам не поможет
И не надо помогать.
Какое ликование, какая радость в тех звуках! И какое счастье освобождения:
И нет ни России, ни мира,
И нет ни любви, ни обид —
По синему царству эфира
Свободное сердце летит.
О том, как человек превращается в поэта, рассказать нельзя. Откровение в огне и свете. Новое сознание.
Г. Иванов восклицает:
Боже! И глаза я закрываю
От невыносимого огня.
Падаю в него…
От голоса Музы мир делается пустым и прозрачным. Разноцветные туманы, шорох моря, тихий ветер, огромные закаты, звезды, розы, легкие тучи, синие дали и над всем этим, бесплотным и хрупким сиянием — глубокая синева неба.
Над закатами и розами —
Остальное все равно.
Или:
В небе розовом до края
Тихо канут в сумрак томный.
Или:
И в последний раз, в пустые очи
Звезд бессмертных — погляди.
Так обо всем — о природе, о жизни, о страданиях, о любви — «в последний раз». Лирика всегда — прощание, разлука; лирика — всегда о смерти. Как у Блока: Муза — Прекрасная Дама — Смерть. Поэт, посвященный в эту тайну, знает, что
Тот блажен, кто умирает,
Тот блажен, кто обречен,
В миг, когда он все теряет,
Все приобретает он.
АНТ. ЛАДИНСКИЙ. «Черное и голубое» Стихи.
Изд. «Современные записки». Париж. 1931.
Первый сборник молодого поэта, в котором нет и признаков ученичества. С первых же стихов, появлявшихся в разное время в журналах и газетах, А. Ладинский нашел свой тон. И только теперь, когда стихотворения его объединены в книге, мы понимаем законченность и цельность его поэзии.
Эфирный мир Ладинского, светлый и прозрачный, стынет в стеклянном воздухе, в «сугробах голубой зимы». Все четко в нем, стройно и радостно. Поэт говорит о своих печалях и томлениях, о земных горестных страданиях, о разлуке и смерти, но над всеми этими словами — синий свод вечности, торжественность покоя.
Он родился с классической душой, и в возвышенности его речи нет искусственности. Другого мира, темного, разорванного, «страшного» просто не видит. Великолепным храмом, «готическим лесом» возносится его видение. Он, как зодчий, оценивает его постройку; от природы дано ему чувство архитектуры мира.
Да, самое прекрасное в твореньи —
Вот этот воздух, перекрытий лет,
Вся эта легкость, простота, паренье,
Божественный строительный расчет.
И тот же «строительный расчет», та же простая крепкая равновесность в его стихах. Они сделаны из доброго материала, из гладких, ровных и тяжелых слов, которые взлетают вверх, как бы преодолевая земные притяжения. Взлетают, но прочным фундаментом стоят на земле. Земное побеждается не чудом (в закономерном мире Ладинского нет места чуду), а мудрым расчетом мастера. Как любит он пространство, воздух, свет, «большие планы», «необъятные залы», огромные поверхности айсбергов! С каким восторгом чертит простор снеговых равнин, полярных морей, ледяного эфира!
Поэт не хочет верить в то, что прекрасная земля — непрочна, что эта торжественная жизнь обречена гибели. Он Генное подмораживает стужей вечности. Окованная льдами, засыпанная «пышными» сугробами, лежит земля, как спящая красавица в стеклянном гробу.
Муза шепчет:
Хочу зимы…
Хочу, чтобы снежок.
Этот звук, «хрустальный звон зимы» проходит через все ст»хи. Вспоминает ли Ладинский о детстве: «И по скрипучим голубым сугробам меня возили в пекле меховом», поет ли о Московии: «Зима. Морозный на щеках румянец. Медвежий храп в сугробах» или об Архангельске: «Полночный мир сугробов», рассказывает ли он об Аргонавтах: «За ледяным окном, в глухие зимы», и всюду, всегда:
Насквозь промерзшая земля, Бушует огненная стужа За зимней рамой бытия.