Было о чем супругам поговорить поздними вечерами. Это и было их счастье: после утраты всего, чем жили они до войны — консерватории, библиотеки, науки и литературы, — после лагерных бараков, больнички, лечения чего угодно без ничего, сидеть в ночной тишине своей собственной крошечной квартиры, заставленной и заваленной книгами и пластинками, в тепле, в сытости, вдвоем.
Дулин, как и прежде, занимался алкоголизмом, теперь не только с научной, но и с прикладной стороны. В отделении шла лечебная работа, хотя особенно хороших результатов не получали. Зарплата была хорошая — сто семьдесят плюс надбавка.
Три года прошло — еще раз повезло, на этот раз без Нининого содействия. Одна старая сотрудница вышла на пенсию, освободив место старшего научного, и неожиданно ушел самый перспективный, докторскую диссертацию уже подготовивший врач Рузаев — соблазнился заведовать кафедрой в Казанском мединституте.
Объявили конкурс сразу на два места. Дулину и в голову не приходило претендовать, но заведующий отделением сказал: собирайте, Дмитрий Степанович, документы. И осенью семьдесят второго Дулина провели в старшие научные! Это была ошеломляющая карьера — всю зиму Дулин привыкал. По утрам, когда брился в ванной, сгребая безопасной бритвой пенный бугорок бурой щетины со щек к подбородку, смотрел на себя в зеркало и говорил про себя: Дмитрий Степанович Дулин, старший научный сотрудник. Он-то полагал, что ему лет десять — пятнадцать расти до такого положения, а оно — вот оно!
И гордость, и неуверенность сразу…
Дела в отделении шли хорошо. Теперь у него была новая тема, по алкогольному параноиду, две палаты больных, которых он изучал и лечил. Одержимые бредом ревности, распаленные галлюцинациями, измученные манией преследования, возбужденные или, наоборот, подавленные, утратившие достоинство, буйные или распластанные нейролептиками, они мало походили на теплоухих мягких кроликов. Чего-чего, а агрессии было хоть отбавляй. Некоторых привязывали к кровати, других усмиряли препаратами, но случалось, что буйный больной пробивал стекло, чтобы выйти из своей болезни прямо наружу, к Господу Богу. Всего-то два окна незарешеченных на все отделение было, у заведующего в кабинете и маленькое, в процедурной. В начале весны оттуда и сиганул один такой больной. Хорошо, этаж невысокий — второй. Но руку сломал. Неприятность для всех огромная — больной был заслуженный артист, всенародно любимый. И делирий был у него тоже глубоко народный: гонялись за ним маленькие человечки, он их всё с себя снимал, с брезгливым страхом стряхивал.
Человечков Дулин отогнал с помощью амитала и галоперидола.
Потом артист поправился, и приехала за ним красавица жена, тоже артистка. Подарила медсестрам шесть коробок шоколадных конфет, а заведующему отделением портрет пациента — он висел теперь у него в кабинете с размашистой подписью. Непьющему Дулину — бутылку коньяка. Дулин был очень доволен — не коньяку, конечно, а тому, что скандала не вышло: пришел-то артист целенький, а уходил в гипсе. Недосмотрели.
Параноиков своих Дулин мало сказать не любил — презирал. Всех считал пропащими, а самый алкоголизм в глубине души рассматривал не как настоящую болезнь, а как обыкновенную человеческую распущенность. Жена Нина ходила с утра до ночи по участкам, слушала со стетоскопом, умела и живот пальпировать, выписывала бюллетени и рецепты, и была это настоящая врачебная работа. Здесь же, подозревал Дулин, была научная «тень на плетень». Но в целом он был работой доволен. Хорошая работа.
Однажды посреди лета, в разгар отпусков, Дулина вызвали в дирекцию — секретарша Элеонора Викторовна, зрелая красавица в черном цвете волос, с богатыми неподвижными бровями и необъятной властью в пределах института, кивнула ему и улыбнулась кисленько:
— Дмитрий Степанович, просят консультацию дать, по вашей части, в спецотделении.
Дулин занервничал. Просьба была на самом деле распоряжением. В спецотделении содержали «политических», это все знали, и работали там все люди с «допуском», особые, молчаливые. Да никто со стороны и не хотел туда лезть. Обычно, если нужна была консультация, туда приглашали заведующего Карпова, но тут он как раз был в отпуске. Уехал на конференцию в Ленинград и заслуженный Кульченко, старший научный сотрудник. Дулин попытался отбиться:
— Элеонора Викторовна! Я с удовольствием, конечно. Но не могу. У меня допуска нет.
Элеонора Викторовна поправила волосы — модный пучок, увеличивающий голову вверх и взад, — и улыбнулась:
— Да сделали вам допуск. Вот здесь распишитесь.
И протянула ему малахитовую ручку, торчащую из малахитовой подставки. Дулин взял ручку, все еще сопротивляясь:
— Да я никогда не участвовал в экспертизах. Карпов вернется через две недели, а Кульченко вообще в следующий понедельник выходит на работу.
Рот Элеоноры Викторовны изобразил недовольство.
— А вы разве не знаете, что любой дипломированный специалист может быть привлечен к экспертизе? Обязан производить экспертизу! Таково наше законодательство. А тут вообще речь идет о консультации. — Элеонора сделала паузу, которая длилась ровно столько времени, чтобы Дулин понял, что сопротивление бесполезно. Поставил подпись на бумаге…
— В четверг, пожалуйста, к одиннадцати часам, в спец-отделение. Пропуск вам закажут. А сейчас с вами хотел побеседовать заведующий спецотделением профессор Дымшиц. Вы подождите его здесь, он сейчас выйдет от директора.
— Конечно, конечно, — кивнул Дулин, предчувствуя недоброе.
Сел на стул, приметив его тревожную багровую обивку. Он уже слышал про этого Дымшица что-то дурное, но сейчас не мог вспомнить, что именно.
Ожидал довольно долго. Наконец дверь открылась, из директорского кабинета вышел толстый коротышка с заемом серых тощих волос справа налево, через белую лысину.
— Ефим Семенович, доктор Дулин вас ожидает, вы хотели его видеть, — поднялась Элеонора навстречу Дымшицу.
На голову выше, старая красавица склонилась, а он был перед ней гном гномом, но от нее исходил страх, а от него угроза. Тревога у Дулина все нарастала: чего-то он не понимал в происходящем, как будто присутствовал на спектакле, который играли на иностранном языке.
Никто не рассказывал Дулину, что Элеонора до войны была за Дымшицем замужем, перед войной ушла от него к совсем молодому человеку, пропавшему без вести, а в сорок шестом вернулась к Дымшицу и, прожив с ним недолго, снова его бросила. Так что Дулин оказался случайным наблюдателем запутанных и странных отношений.
Дымшиц перевел взгляд на Дулина:
— Да, да, хорошо. Вы когда-нибудь принимали участие в психиатрической экспертизе?
Дулин проводил экспертизы сотни раз, по алкоголикам, разумеется. Но вдруг смешался, испугался неизвестно чего так, что вспотел подмышками, спиной и грудью.
— Да, конечно.
Гном оценивал его. Оценка была невысока.
— Я хотел с вами предварительно переговорить, но сейчас я спешу. Вы приходите в четверг к половине одиннадцатого и, прежде чем осмотреть пациента, загляните ко мне.
И Дымшиц пошел по лестнице наверх, на третий этаж, громко стуча маленькими полуботинками.
«В «Детском мире» небось обувь покупает», — раздраженно подумал Дулин. И не ошибся. Тридцать шестой размер ноги был у профессора…
В восьмом часу вечера, выходя из института, вспотевший, обсохший и окруженный облаком боязливого пота Дулин столкнулся с Винбергом. Прямой, тощий, в потрепанном сером костюме с шелковым галстуком в полоску, в одеколонной дымке — элегантный, как всегда…
«Не в галстуке дело, конечно, — отметил про себя Дулин. — Природа такая. Сушеный, как сухарь».
Сам Дулин раздался последние два-три года: ел много — за мать, за бабку, за весь тот детский голод, который засел в каких-то глубинах, ведомых психиатрам.
Пошли вместе к метро.
— Вызвали на консультацию в спецотделение, — сразу же доложил Дулин.
Винберг поднял подстриженную бровь:
— Вот как? Доверие оказали. А вы член партии, Дмитрий Степанович?
— Конечно. Я же в армии после училища служил. Тогда всех принимали.
— Да, да, партийная дисциплина. Надо идти, — хмыкнул Винберг.
— Обычно Карпов… он в отпуске. — Дулин как будто оправдывался и сам себе удивлялся. — Видно, там у них алкоголик, или просто так, алкогольный эпизод в деле. Да в нашей стране, Эдвин Яковлевич, все пьют: и артисты, и академики, и космонавты. У нас недавно… — И Дулин рассказал про заслуженного артиста.
— Я в лагере сидел с одним талантливейшим литератором. Исключительно образованный человек — Рильке в тюрьме переводил, чтобы не деградировать. Впрочем, вы вряд ли знаете Рильке. Здесь, в Институте Сербского, этот самый литератор еще в начале тридцатых проходил экспертизу — мечтал, чтобы признали алкоголиком. Признали. И его тогда не посадили, а отправили на лечение. Три года провел в лечебнице. Бога благословлял и книги читал. Но потом все-таки посадили. Да, Рильке, Рильке… Вот вам парадоксы времени: до войны в психбольнице от преследований скрывались, а ныне именно в психбольницы…