Рейтинговые книги
Читем онлайн Дни моей жизни - Корней Чуковский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 71 72 73 74 75 76 77 78 79 ... 161

Муромцев по секрету сообщил мне, что Жданова арестовали. Позвонили из Пятигорска, прислали за ним красную фуражку и взяли, куда — неизвестно. Говорят, что Жданов — гениальный работник. Что он восстановил нашу металлургическую промышленность, что он то же в металлургии, что Куцкий в машиностроении, но идеология у него нововременская, он юдофоб, презирает «чернь» и проч. Куцкий не таков. Во время еврейского кишиневского погрома оба его брата работали в еврейской самообороне, он был с-д и проч.

А в окнах — нищета и блекота. Вспоминаются те волы, те поля кукурузы, те чудесные снопы сена, которые я 3 дня тому назад видел в горах. И какие сытые лица хохлов. Осталось 25 минут. Поезд летит как бешеный — а сейчас на Крестовой горе солнце мечет вовсю, кругом тополя тихо роняют листву.

1929

26/ІІІ. 1929. Вчера был у меня Зощенко. Я пригласил его накануне, так как Ангерт просил меня передать ему, чтобы он продал избранные свои рассказы в Госиздат для трехтомного издания. Зощенко не захотел. «Это мне не любопытно. Получишь сразу 15 тысяч и разленишься, ничего делать не захочешь. Писать бросишь. Да и не хочется мне в красивых коленкоровых переплетах выходить. Я хочу еще года два на воле погулять — с диким читателем дело иметь…» Очень поправился, но сердце болит. Хотел купить велосипед, доктор запретил. Зощенко весь захвачен теперь своей книгой «Письма к писателю», прочитал ее мне всю вслух. В ней нет для меня того обаяния, которое есть в других книгах Зощенки, но хотя вся она состоит из чужого материала, она вся — его, вся носит отпечаток его личности.

22 сентября. Опять еду в Кисловодск. Ночь. Не доезжая до Харькова. Дождь!!! Да какой! В моем купе ни души, но зверски пахнет уборной. Я думаю о заглавии для моего детского сборника: «Зайчики в трамвайчике», «Карабарас», «Львы в автомобиле», «Ребята и зверята», «Веселая Африка».

3 октября. Я спросил у одного доктора, от чего он приехал лечиться. Он по виду здоровяк, с крепкими зубами, из Иркутска. — Я лечусь от режима экономии. У нас, в Иркутске, три года назад, когда был получен знаменитый приказ Дзержинского{1}, взяли весь хлороформ, имеющийся на всяких складах, слили вместе и разослали по больницам. Стали применять этот хлороформ — беда! После первой же операции меня затошнило. Руки задрожали: отравился.

— А пациенты?

— У меня пациентки, женщины.

— Ну и что же…

— 12 умерло…

— И только тогда вы остановились, когда умерло двенадцать!

— Да… Но и я пострадал.

— Пострадали? От чего?

— От мужей.

10/X. Четыре дня я был болен гриппом. Носила мне еду Соня Короленко. Очень не эффектная, не показная у нее доброта. Она не выказывала мне никакого сочувствия. Приносила еду и сейчас же уходила, а потом заходила за грязными тарелками. Однажды только я разговорился с ней, и она мне сказала о Льве Толстом столько проникновенного, что я слушал, очарованный ею. Толстой, по ее словам, человек очень добрый (это ложь, что он злой), обожал природу и так хотел правды, что если в письме писал: «я был очень рад получить Ваше письмо», то при вторичном чтении зачеркивал очень, потому что не хотел лгать даже в формулах вежливости…

1930

14[апреля], вечер. Это страшный год — 30-й. Я хотел с января начать писание дневника, но не хотелось писать о несчастьях, все ждал счастливого дня, — и вот заболела Мура, сначала нога, потом глаз, — и вот моя мука с Колхозией{1}, и вот запрещены мои детские книги, и вот бешеная волокита с Жактом — так и не выбралось счастливой минуты, а сейчас позвонила Тагер: Маяковский застрелился. Вот и дождался счастья. Один в квартире, хожу и плачу и говорю «Милый Владимир Владимирович», и мне вспоминается тот «Маякоуский», который был мне так близок — на одну секунду, но был, — который был влюблен в дочку Шехтеля (чеховского архитектора), ходил со мною к Полякову; которому я, как дурак, «покровительствовал»; который играл в крокет, как на биллиарде, с влюбленной в него Шурой Богданович; который добивался, чтобы Дорошевич позволил ему написать свой портрет и жил на мансарде высочайшего дома, и мы с ним ходили на крышу, и он влюбился в Марию Борисовну, и я ревновал и выбегал, как дурак, с биноклем на пляж глядеть, где они прячутся в кустах, и как он влюбился в Лили, и приехал, привез мое пальто, и лечил зубы у доктора Доброго, и говорил Лили Брик «целую ваше боди и все в этом роде», и ходил на мои лекции в желтой кофте, и шел своим путем, плюя на нас, и вместо «милый Владимир Владимирович» я уже говорю, не замечая: «Берегите, сволочи, писателей», и последний раз он встретил меня в Столешниковом переулке, обнял за талию, ходил по переулку, как по коридору, позвал к себе — а потом не захотел (очевидно) со мной видеться — видно, под чьим-то влиянием: я позвонил, что не могу быть у него, он обещал назначить другое число и не назначил, и как я любил его стихи, чуя в них, в глубинах, за внешним, и глубины, и лирику, и вообще большую духовную жизнь… Боже мой, не будет мне счастья — не будет передышки на минуту, казалось, что он у меня еще впереди, что вот встретимся, поговорим, «возобновим», и я скажу ему, как он мне свят и почему, — и мне кажется, что как писатель он уже все сказал, он был из тех, которые говорят в литературе ОГРОМНОЕ слово, но ОДНО, — и зачем такому великану было жить среди тех мелких «хозяйчиков», которые поперли вслед за ним — я в своих первых статьях о нем всегда чувствовал, что он трагичен, безумный, самоубийца по призванию, но я думал, что это — насквозь литература (как было у Кукольника, у Леонида Андреева) — и вот литература стала правдой: по-другому зазвучат его

Скажите сестрам Люде и Оле,Что ей уже некуда деться{2}.

И вообще все его катастрофические стихи той эпохи — и стихи Есенину — о, перед смертью как ясно он видел все, что сейчас делается у его гроба, всю эту кутерьму, он знал, что будет говорить Ефим Зозуля, как будут покупать ему венки, он видел Лидина, Полонского, Шкловского, Брика — всех.

Позвонила Вера Георгиевна. Лили Брик, оказывается, за границей.

22/IV. Еду в трамвае. Вижу близорукими глазами фигурку, очень печальную — и по печальной походке узнаю, вернее угадываю — Зощенко. Я соскочил с трамвая (у Бассейной), пошел к нему. Сложное, мутное, замученное выражение лица. Небритые щеки — усталые глаза. — «Плохо мне». — «Что такое?» — «С театром… столько неприятностей. Актеры ничего не понимают… Косой пол делают. — В голосе тоска. — Звали меня сегодня в Большой драматический, чтобы я почитал им своего „Товарища“, я обещал, не спал из-за этого всю ночь и кончил тем, что по телефону отказался… Хотя они все собрались». Очень удручен. Я стал говорить ему, что он самый счастливый в СССР человек, что его любят и знают миллионы людей, что талант его дошел до необыкновенной зрелости, что не дальше чем сегодня я читал вслух его «Сирень» — и мы хохотали до слез. Это его приободрило, он пошел провожать меня в ГИЗ — и особенно обрадовался, когда я случайно по другому поводу сказал ему, что Гоголя тоже ругали — именуя его вещи «малороссийскими жартами». Давно я не видал его в такой мизантропии. Он говорит, что видеть никого не может, что Стенич ему надоел, но что без людей он тоже не может. Я сказал ему, чтобы он поехал в Сестрорецк и кончил бы там свою повесть «Мишель Тинягин»{3}, которую он сейчас пишет. Он с испугом: «Я там и дня без людей не проживу. Мелькают, мне легче». О Маяковском: Зощенко видел его после провала «Бани» в Народном Доме. Маяковский был угрюм, растерян, подавлен. «Никогда его таким не видел. Я сказал ему: „Вы всегда такой победительный“. Он стал жаловаться на импотенции (!), на горло — и сам был очень жалкий, потный (!)…»

Расставшись с Зощенко, я пошел в ГИЗ.

В ГИЗе я встретил Мишу Слонимского — в «Звезде». «Звезда» приятна тем, что в ней еще сохранился какой-то богемный дух. Вис. Саянов не сидит на одном месте, за редакторским столом, а бегает по комнате, присаживаясь с каждым новым сотрудником на новое место, то на подоконник, то на край стола. Стульев вообще мало, и сидеть на столах — обычай. Всегда есть три-четыре ненужных человека, поэты, которые тут же читают друг другу стишки. Пальто вешаются на ручки дверей, на телефонные штепсели. Во всех остальных комнатах ГИЗа — кладбищенский порядок, дисциплина мертвецкой, а здесь еще кусок литературной жизни. Слонимский рассказывал, что Зощенко весь свой советский язык почерпнул (кроме фронта) в коммунальной квартире Дома Искусств, где Слонимский и Зошенко остались жить после того, как Дом Искусств был ликвидирован. И вот он так впитал в себя этот язык, что никаким другим писать уже не может.

О Маяковском Слонимский вспомнил, как в декабре 20-го года Гумилев нарочно устроил в одном из помещений Дома Искусств спиритический сеанс, чтобы ослабить интерес к Маяковскому.

1 ... 71 72 73 74 75 76 77 78 79 ... 161
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Дни моей жизни - Корней Чуковский бесплатно.
Похожие на Дни моей жизни - Корней Чуковский книги

Оставить комментарий