— Три дня тому назад, — выговорил поэт, — мы гуляли с ним целых два часа, за городом, на виноградниках. Вы хотите знать, о чем он говорил? О поездке в Швецию, куда собирался отправиться летом, о новом альбоме Рембрандта, вышедшем сейчас у Ватсона в Лондоне, и, наконец, о Сантос-Дюмоне[48]. Говоря об управлении воздушными кораблями, он приводил множество математически-физических доводов, которые я не совсем понял. Право же, он не думал о смерти. Вероятно, все мы в определенном возрасте опять перестаем думать о ней.
Врач вышел в соседнюю комнату. Здесь он мог разрешить себе закурить. Странное, даже жуткое чувство охватило его, когда в бронзовой пепельнице на письменном столе он увидел белый пепел. «Почему, в сущности, я еще здесь? — подумал он, опускаясь в кресло перед столом. — У меня больше права уйти, чем у других, я ведь вызван, конечно, только как врач. Мы с ним были вовсе не так уж дружны. В мои годы, — продолжал он размышлять, — с моим складом характера, вообще невозможно дружить с человеком, у которого нет никакой профессии, да и не было никогда. Не будь он богат, что стал бы он делать? Вероятно, сочинительствовать. Он ведь был очень остроумен». И врач припомнил несколько злобных и метких замечаний холостяка, особенно касающихся произведений их общего друга, поэта.
Вошли поэт и коммерсант. При виде доктора, сидевшего в только что осиротевшем кресле, с папиросой во рту, — впрочем, он так и не закурил ее, — лицо поэта выразило оскорбление. Он закрыл за собой дверь. Они были как бы в другом мире.
— Вы хоть сколько-нибудь понимаете? — спросил коммерсант.
— Что? — рассеянно переспросил поэт.
— Что заставило его послать за нами, именно за нами!
Поэту казалось совершенно излишним искать какие-то особые причины.
— Наш друг, — пояснил он, — почувствовал приближение смерти, и хотя он жил довольно одиноко, — во всяком случае, в последнее время, — но в такой час у людей, по природе общительных, вероятно, возникает потребность видеть вокруг себя тех, с кем они прежде были близки.
— Но ведь у него была возлюбленная, — заметил коммерсант.
— Возлюбленная, — повторил поэт и презрительно вздернул брови.
В эту секунду врач заметил, что средний ящик письменного стола полуоткрыт.
— Уж не здесь ли его завещание? — сказал он.
— Нам-то что до этого, — возразил коммерсант, — особенно в такую минуту. Впрочем, у него есть сестра, замужняя, она живет в Лондоне.
Вошел слуга. Он хотел бы посоветоваться с господами относительно катафалка, похорон, объявления о смерти. Насколько он знает, завещание хранится у нотариуса покойного. Только вряд ли там есть распоряжения насчет всех этих вещей.
В комнате душно и жарко, заметил поэт. Он раздвинул тяжелые красные портьеры на одном из окон и распахнул обе рамы. Широкий синий парус весенней ночи вплыл в комнату. Врач спросил у слуги, не знает ли он, по какой причине покойный послал за ними, потому что, насколько он помнит, его, как врача, не приглашали уже много лет. Слуга, казалось, только и ждал этого вопроса. Он вытащил из кармана своего пиджака огромный бумажник, достал из него листок и сказал, что барин еще семь лет назад записал имена всех друзей, которых хотел видеть перед смертью. Так что, если бы барин даже потерял сознание, слуга имел полномочия и послал бы за господами сам.
Врач взял записку и увидел в ней пять имен. Кроме трех присутствующих, здесь значилось имя друга, умершего два года назад, и еще какого-то неизвестного. Слуга пояснил, что это фабрикант, у которого барин бывал лет девять-десять назад, но адрес его не то утерян, не то забыт. Господа поглядели друг на друга, смущенные и встревоженные.
— Что все это значит? — спросил коммерсант. — Уж не хотел ли он произнести речь в последний свой час?
— Надгробную речь, посвященную себе самому, — добавил поэт.
Врач заглянул в открытый ящик письменного стола, и вдруг оттуда, с конверта, написанные крупными латинскими буквами, на него воззрились два слова: «Моим друзьям».
— О! — вскричал врач и, взяв конверт, поднял его над головой, показывая остальным. — Это нам, — пояснил он слуге и движением головы дал ему понять, что он здесь лишний. Слуга вышел.
— Нам, — сказал поэт, глядя широко раскрытыми глазами.
— Тут и сомнения быть не может, — заявил врач, — мы имеем полное право вскрыть конверт.
— Обязаны, — подтвердил коммерсант и застегнул пальто.
Врач взял из стеклянной чаши нож для разрезания бумаги, вскрыл конверт, вынул письмо и надел пенсне. Этой секундой воспользовался поэт — он развернул письмо.
— Ведь оно предназначено нам всем, — заметил он вскользь и прислонился к столу, так что свет от висячей люстры упал на бумагу. Коммерсант встал с ним рядом. Врач остался на своем месте.
— Может быть, вы прочтете вслух? — попросил коммерсант.
Поэт начал:
«Моим друзьям». — Он прервал себя, улыбаясь: — Да, господа, здесь опять то же обращение, — и с великолепной непринужденностью продолжал читать: — «Минут пятнадцать тому назад я испустил дух. Вы собрались вокруг моего смертного ложа и готовитесь, все вместе, прочесть это письмо, — разумеется, только если в час моей кончины оно еще будет существовать, — добавлю я. Ведь может статься, что мной опять овладеет другое, лучшее, побуждение».
— Что? — переспросил врач.
— Овладеет лучшее побуждение, — повторил поэт и продолжал: — «И я решу уничтожить письмо, которое мне не принесет ни малейшей пользы, вам же доставит, в лучшем случае, несколько неприятных часов, а кое-кому и отравит жизнь».
— Отравит жизнь? — вопросительно повторил врач и протер стекла пенсне.
— Скорее, — осипшим голосом сказал коммерсант. Поэт продолжал:
«Вот я и спрашиваю себя: что за странный каприз толкает меня к письменному столу и заставляет писать слова, впечатление от которых я уже не смогу прочесть на ваших лицах? А если бы и смог, удовольствие оказалось бы слишком ничтожным, чтобы послужить извинением той фантастической подлости, которую сейчас, правда с чувством сердечнейшего удовольствия, я решил совершить».
— Ха! — вскричал врач каким-то чужим голосом. Поэт бросил на него быстрый и злобный взгляд и продолжал, быстрее и монотоннее, чем прежде:
«Да, каприз — и только, потому что, в сущности, я не питаю к вам никаких злых чувств. Я даже очень хорошо отношусь к вам — по-своему, конечно, впрочем, как и вы ко мне. Я даже не презираю вас. И хоть иногда и подтрунивал над вами, все же никогда над вами не издевался. Даже в те, — нет, уж во всяком случае, не в те часы, о которых вы получите сейчас самое наглядное и самое неприятное представление. Так откуда же этот каприз? Может быть, он возник все-таки из глубокого и, в сущности, благородного желания уйти из мира не отягощенным чрезмерно большой ложью? Я бы мог убедить себя в этом, если бы хоть единственный раз в жизни испытал малейшее ощущение того, что люди называют раскаянием».
— Читайте поскорее конец, — сказал врач своим новым голосом. Коммерсант попросту вынул письмо из рук поэта, которому показалось, что пальцы у него отнялись, быстро опустил глаза на нижние строчки и прочел:
«Это был рок, дорогие мои. С этим я уж ничего не могу поделать. Всеми вашими женами я обладал. Всеми».
Коммерсант вдруг замолчал и начал листать страницы в обратном порядке.
— Что вы ищете? — спросил врач.
— Письмо написано девять лет назад, — сказал коммерсант.
— Дальше, — приказал поэт. И коммерсант прочел:
«Разумеется, все эти связи были очень различны. С одной я жил почти что в браке, много месяцев. С другой у меня было то, что принято называть легкой интрижкой. С третьей дело зашло так далеко, что я собирался покончить с собой вместе с нею. Четвертую я спустил с лестницы потому, что она обманывала меня с другим. А еще одна была моей возлюбленной всего один-единственный раз. Все вы разом вздохнули с облегчением, милые вы мои. Напрасно. Ведь, может быть, это был прекраснейший час в моей — и в ее жизни. Так-то, друзья мои. Больше мне нечего вам сказать. Я складываю эти листки, опускаю их в мой письменный стол, и пусть они полежат здесь, покамест я не уничтожу их в другом настроении или покамест их не вручат вам в тот самый час, когда я буду лежать на смертном одре. Прощайте».
Врач взял письмо у коммерсанта и, очевидно, внимательно прочел его с начала до конца. Потом поглядел на коммерсанта, который стоял, скрестив руки на груди, и смотрел на него с издевкой.
— Хотя жена ваша умерла в прошлом году, — спокойно сказал врач, — это не меняет дела.
Поэт шагал по комнате взад и вперед, дергая, словно в судороге, головой. «Каналья», — внезапно прошипел он сквозь зубы и поглядел вверх, точно слово — это предмет, растаявший в воздухе. Он пытался воскресить образ юного существа, супруги, которую когда-то держал в объятиях. Но всплывали все образы других женщин, — и тех, которых он часто вспоминал, и тех, которые, казалось, забыты, только вот этот, желанный, он никак не мог заставить появиться. Потому что тело жены уже давно увяло и утратило аромат, да и слишком много времени прошло с тех пор, как она перестала быть для него возлюбленной. Зато она стала чем-то другим, более значительным и благородным, — подругой и спутницей, полной гордости за его успехи, полной участия к его разочарованиям, полной понимания самых глубин его существа. Ему, право же, не казалось невероятным, что старому злобному холостяку захотелось просто отнять подругу у любимого друга, которому он втайне всегда завидовал. Ибо все то, остальное, — какое оно, в сущности, имело значение? Поэту вспомнились различные любовные приключения, давнишние и недавние, без которых, конечно, не обошлось в его насыщенной жизни художника, и мимо которых жена его проходила иногда улыбаясь, а иногда и плача. Где все это сейчас? Потускнело, как тот далекий час, когда она бросилась в объятия ничтожного человека, не размышляя, быть может, даже не сознавая того, что делает. Исчезло почти так же, как воспоминание об этом часе в голове мертвеца, покоящейся там, рядом, на смятой в муках подушке. А может быть, все, что написано в этом завещании, просто ложь? Последняя месть жалкого обывателя, который знал, что обречен на вечное забвение, и завидовал избраннику, над творениями которого смерть не властна? Чтож, весьма возможно. Но, даже если все написанное — правда, — все равно это только мелкая месть, да к тому же решительно неудавшаяся.