— Понимаю, — сказала Клер, и огонек потух в ее глазах. — Ты бы написал... А письмо положил бы в пустую бутылку и бросил в океан — может быть, человечеству посчастливилось бы лет через сто ознакомиться с твоим посланием редактору.
— Я не думал, что ты такая... практичная, — сказал я, делая вид, что обиделся.
— Ты нарисовал очень заманчивую картину, — продолжала Клер несколько раздраженно. — Но ты первый не выдержал бы и сбежал. Если я для тебя непременная принадлежность рая, то почему ты не задерживаешься у меня больше двух дней? Почему даже эти два дня ты работаешь?
Клер грустно улыбнулась.
— Почему я работаю? — переспросил я. — По простой причине... В этом мире может выжить тот, кто лучше работает, у кого быстрее реакция, кто может получить больше информации и, самое главное, обработать ее, извлечь полезное. И опять работать! Эту гонку пресса называет прогрессом, а все остальное — застоем, началом отмирания.
Не знаю, поверила ли она в то, что я ей рассказал. Пожалуй, все-таки поверила. Во всяком случае, сделала вид... В конце концов, я не солгал. Был и японский солдат, и остров — я действительно прожил несколько чудесных дней на маленьком острове, где меня развлекали шум прибоя и крики попугаев. Но тот был другой остров. И совсем в другом месте, и в другое время.
Поверила Клер или нет, у нее хватило такта оставить меня в покое. Что-то изменилось в наших отношениях, я это почувствовал сразу. Да, у Клер появилось что-то новое... Пожалуй, я не удивлюсь, если в один прекрасный день ее служанка скажет, что хозяйки нет дома...
Женщины не любят неопределенности. Они требуют четкого солдатского ответа: да или нет.
Я подошел к окну. Жалюзи были опущены. Жалюзи, как темные очки — ты видишь, что происходит вокруг, но никто не видит выражения твоих глаз.
Я оглядел улицу. Мелькали редкие машины. Плавно катились коляски велорикш. В Макао нет правил уличного движения в европейском понимании. В Европе шофера задерживает полиция, если он едет на красный свет. За такое нарушение берут штраф или лишают водительских прав. То в Европе. А в Макао вообще нет водительских прав — эти права автоматически предоставляются хозяину машины с момента покупки ее. Светофоры... Их поставили на главных улицах. Пустая затея. Никто не обращает на них внимания. Чтобы вести машину по кривым многолюдным улицам португальской колонии, требуются крепкие нервы и реакция партерного акробата. Каждую секунду под твои колеса может метнуться неосторожный прохожий или рикша встанет поперек улицы. Поэтому никто не удивляется, когда машина влетает на тротуар и шаркает крылом о стену или даже сбивает человека на пороге собственного дома. Правила, конечно, кой-какие есть, неписаные и тем не менее обязательные. Нельзя, например, сбивать бампером иностранцев, полицейских, нельзя давить собак, нельзя пересекать улицу, если по ней движется похоронная процессия...
Я еще раз оглядел улицу. Ничего подозрительного пока не было. Пожалуй, рановато тем, кто застрелил парня в баре, выйти на мой след. Жалюзи. Они не только защищали от безжалостного солнца, через них было хорошо стрелять — идеальное прикрытие для покушения.
Я отошел от окна, достал зажигалку в виде пистолета. Настоящего оружия я никогда с собой не беру. Это уже было не правилом, а законом. Его ввел когда-то русский путешественник Миклухо-Маклай. Нервы могли не выдержать... Нервы — это только нервы. И если бы я в минуту смертельной опасности пустил в ход оружие, это был бы верный конец, и не только карьеры журналиста. В конце концов, все те, за кем я охотился как репортер, испытывали ко мне не большую ненависть, чем к москиту, а москита прихлопывают, когда он кусает. Но если москит летит по своим москитным делам, вряд ли кто, кроме одержимых, будет его ловить. Мой бизнес — новости. Это все знали и даже относились ко мне сочувственно. Я был газетчиком, этим объяснялось все. Но если бы я выхватил пистолет и открыл стрельбу... Откровенно говоря, мне не хотелось ездить под усиленной охраной, как видному политическому деятелю (газета бы на этом разорилась), и я не хотел уходить в подполье.
В данный момент я должен был отлежаться у Клер, как енот. На меня шла охота. Призом служили тетради, и, как только я от них избавлюсь (продам или опубликую), я смогу чувствовать себя в относительной безопасности. Если в тетрадях стоящие сведения, заинтересованные лица вначале даже не будут угрожать. Они вступят в деловые переговоры, будет объявлен негласный аукцион — кто больше? И вот если я по какой-либо причине не захочу разойтись с ними «со взаимным уважением», тогда тетради попытаются похитить. Мне будут угрожать, в ход пойдет все. И опять дело не в том, что кому-то нужна моя жизнь — она будет лишь препятствием на пути к «товару».
Я должен был отлежаться у Клер, а поэтому не имел права тратить впустую время. Выигрывал тот, кто лучше умел работать.
Я снял покрывало с кушетки, свернул его и положил на стол. Потом достал пишущую машинку, поставил на одеяло — теперь не будет слышно стука. Пододвинул дневник. Я сразу переводил и печатал на машинке. На всякий случай я заготовил три экземпляра.
5
Т е т р а д ь
«...Четвертый день мы ничего не делаем. Комацу-бака просчитался. Комацу-бака дурак, он не заподозрил, что если мы не будем ничего делать, то мы будем думать, а раз мы будем думать, то вспомним все обиды, а если все обиды вспомнятся, их станет настолько много, что они заглушат страх, как джунгли заглушают вырубку. А забыв про страх, люди потребуют ответа: «Чего нас тут держишь? Хватит. Давай расчет. Давай баржу или катер, вези на континент... Работа сделана, ты теперь нам не хозяин...»
Припомнить было что. Старший брат приковылял со Старого рынка... Протез ему так и не выдали, кто-то поживился за его счет. Да если бы и выдали брату протез, он бы давно обменял его на «ширево». Он был конченый, мой старший брат, — красные белки глаз, расслабленная походка: я наркомана вижу за три квартала. Посмотришь в их расширенные зрачки и точно увидишь бездонный океан — глаза ничего не выражают, все чувства заглушены, все мысли заглушены, человек спрятался в себе, как большая светящаяся улитка в раковину. Брат был страшен по утрам. Он вставал опустошенный, злой, как старый шакал, безжалостный, как голодный крокодил, отвратительный, как больной проказой огненный дракон. Для старшего брата не существовало ни матери, ни меня, младшего брата, для него ничего не существовало, кроме маленькой ампулы с белой жидкостью. Он не мог ни есть, ни пить, он не мог дышать... Задыхался, потный и жалкий, и в то же время страшный, как направленный в грудь ствол автомата. Он искал дрожащей, иссушенной рукой шприц. Шприц грязный, ржавая, тупая игла... Он отламывал головку у ампулы... Я на всю жизнь пропитался этим характерным похрустыванием стекла, точно скрипели суставы ревматика. Он погружал в ампулу вонючую тупую иглу, он выжимал каждую каплю. Он колол себя в ногу, в мышцу, без всякой дезинфекции, а если на нем были брюки, прямо сквозь штанину. У него уже появились незаживающие язвы. После укола он замирал, точно прислушивался к чему-то внутри себя, вздыхал с облегчением, не торопясь прятал в коробок из-под китайской туши шприц с иглой, виновато улыбался, и казалось, что он вновь стал таким, каким был до армии, до того, как его схватили во время облавы, одели в солдатскую форму и бросили на растерзание американским сержантам-инструкторам.